Ольга Арефьева и группа Ковчег

Театр KALIMBA

Мила Блинова, На ушко. Байки Поликарпыча

Очень милая книжка Милы Блиновой прекрасна как досуговое чтение, но всё же производит неоднозначное впечатление. С одной стороны — откуда у молодой девушки такой язык? Такие точные, пряные, оригинальные выражения собираются за целую жизнь, при склонности и таланте к деревенскому краснобайству. То ли авторша имеет потрясающее языковое чутьё и с кем-то много общается — с талантливым рассказчиком, дедком или бабусей? То ли этот дар — просто чудо — как библейское «говорение на языках», глоссолалия?
То ли это отзывающиеся прошлые воплощения?
Сюжетные линии немного не дотягивают до такой вот зрелости и цельности. Они необязательны и не всегда остроумны. Что-то в них есть от имитации народности.
Но в любом случае, книжка ценная. Ради одного только языка читать стоит. Самые удавшиеся — на бытовые-семейные темы. Привожу две байки из книжки. За сканирование спасибо Елене Калагиной.
Мила Блинова — автор ещё четырёх книжек, детских, «про Кышей»: «Домик в подарок», «Птичка Сяпа», «Дело в шляпе», «Чмока».

Ольга Арефьева

Старый дедок — сладкий медок

У излучины реки на взгорке притулилась пасека. Хозяином ей — дед Матвей. Ничаго мужичок, токмо кобелистай. Ране не одну юбку в деревне не пропускал. Особо жаловал девок молоденьких, ранеточек румяных, на пасеку их приваживал, медком лакомил. А сам-то! 3амухрыжнай, плюгавай! Наружностью лохматай, тюря в бороде, махоркой за версту разит. Дыть это теперя, по молодости-то был задиристай!
От годов не уберегёсси, годы злы — состарился Матянька. Как кудри засеребрились, про девок забыл, бабий пригляд затребовался. Вот за чарочкой «Ерофеича» сельский землемер Фома и говорит Матвею:
— Ну, дед, пора тебе жаниться. Бабу след взять рукасту, упористу. Молодуха те ни к чаму: прожориста да вертлява, пигалка сопливая! Моя така резолюция — бери бабу тёртую, в годах: она ужо перебесивши — нагулявши, навидавши, — станет мужа уважать, под им ходить. Чтоб чуть бровью повёл — она уж щи да кашу ставит.
И то! Стал Матяня баб деревенских обсматривать на семейный предмет. И одна ему сильно глянулась: живёт тихо, одиноко, на краю деревни, у лесу. Хозяйство ведёт справно. Пастила, не баба! Глаз у ей вострый, и пропорцией хороша — мясиста, крутобёдра: кочуй по ей, как по глобусу. И трудолюбива страсть: с утра до вечера в угороде. Покумекал старый: надоть ближее с ей ознакомиться. И в воскресный день отправился на смотрины.
Любая баба — тот ещё тутанхамон. Не выпыташь, что за бес в ей сидит. Эта от отчаяниев да одиночеств таким флюсом заделалася, что характер ейный на корню сгнил, до полной стервозности, да и ума сталось не густо. Втемяшилось ей, дуре, в голову, что в ейном угороде клад лежит. Вот она по угороду с лопатой день-деньской и шарила — то там прикопается, то тут. Ям нарыла тьму.
В то слякотно утро, кодыть наш дед женихаться надумал, всё и случилось. Прибыл жаних к невестиному дому, как положено: в штиблетах рантовых, рубашечке сатиновой, пинжачок через плечо, бутьточка самогоновки в кармане булькат. Токмо зря накануне не сказался, хозяйка б встренула, а так… Дождливо было, склизко… Хахаль-то наш, красивый да кондовый, по первости на месте ещё нe определилси, не освоилси: как шажок от калиточки шагнул, так воробышком в выкопанный бабкой-кладоискалкой глыбокий окоп и улетел. Чирикнуть не успел.
А бабка в тот час по воду шла. Идёт на колодезь, а из-под земли звуки странныя, стенает кто-тось:
— Кто я? Где я? Неужто на том свете? Чёрна жижа кругом…
Бабка со страху по-жабьи присела, насторожилася. А дед из окопу:
— Кака росомаха тута ям нарыла, лихоманка её возьми? Эк заноза-то — не выколупишься отсед!
Бабка встрепенулась, помогать кинулась — счастьe како: мужичок в её угороде определился! Да не рассчитала, вслед за дедом в энту яму и опрокинулась. Сидят в яме обое грязныя, хужее свиней. К вечеру токмо стариков хватилися. Да ить еле обнаружили. Вытянули кой-как злых да промозглых — оне друг на дружку не глядят, возгри утирают, раскапустились под дождём-то. Ладно лихоманка не прицепилась бы! Землемер — чтоб от греха — побёг за фелшером. Те по первости выколупнули из ямы женихову самогонкову четверть, следом деда. Бутыль-то с устатку тут же кругом провели, для профилактики. А потом и бабку лебёдкой подтянули. Бабке самогоновки не дали — чо тратиться-то на таку грязну да поклёвану?
Наутро дед глаза продрать не могет. Кой-как до кадки с соленьями дополз, ухнул мордою в рассол, с пол-литра внутрь принял — токмо тогда и воспрял, а посля про бабку вспомнил. Вот порша гнойна! Ну розга безжалостна! На рожны бы поднять эту сволочну бабу, землеройку прокляту! Вожжами бы её, дуру, обрезонить!
Проорался вдосталь. Когда дедкин ненормативный ресурс весь вышел, он мало-помалу душой пообмяк, приосанился, подбоченился, ус закрутил. Как там баба-то? Соплям небось изошла? Проведать ба… От ить, кстати выходит, он давеча пинжак у ей запропастил: можно зайтить по делу, за пинжаком. Энта стерва небось ужо отмылася — он и глянет, каково ейное натурально обличье. Вчерась-то в чёрной хляби не разобрал. И дед вмиг до нужной избы домчался.
Вот он, бабкин забор, вот мальвы пурпурны. Дед уж с дорожки не сворачиват, прямо на крыльцо ориентир держит. Чуток промахнулся — бабка токо-токо слева у крыльца новый раскоп организовалa: дед с энтой рытвой немедля и встренулся. Бабка, глупа хохлатка, как из окошка дедов кульбит увидалa, заледенела вся: обратно старый пентюх у ей тута нарисовался. И под лавку тушканом — скок! В секунд ретировалась! Така задаста, а вся умялась тама, притихла, не дышит — грозу почуяла.
Энтим разом дед так озлился, что на зубах из ямы вылез, брови свёл, кадыком дёргат. Враз бабку из-под лавки выгреб, и пошла кутерьма, така рукопашна закрутилася! То он наступат, то она. Токо бабка сморилась, дед её ужо в уголку зажал, из штанов ремень вытянул и ну им охаживать. Метелил-метелил, а душу не отвёл — за ружом побёг, вмиг обернулся. Вскинул ствол прям от порожка, зажмурился и, не целя, пальнул.
Токмо дымок опал, дед охолынул: убил!
А бабка чо? Да ничо… Сидит, голубушка, на лавке у окошка и не торопясь так из дедкиного пинжака лизвочками круглюшки вырёзывает. Карманы ужо на полу в лапшу постриганы.
Как такой нарыв снесть? 3аметался дед. Бабка вновь под лавку. Только деду её не надь, он на занавеске кружавной отыгралси: вырвал с корнем, располовинил и как портянки на ноги обмотал. Встал гоголем, дух переводит!
Бабка аж обмерла: какой расплох! У, вражина! Стоит, лыбится, рытатуй, тюлевыми портянками отсвечиват! Хочет бабка ёрнику старому в рожу вцепиться, да паралич напал. Токмо за ковшик с кипятком ухватиться и смогла, ан не рассчитала: в деда промахнулася, зато аккурат в дехальте себе всё и вылила.
А дед опять за ружьецо, ужо перезаряжает. Бабка с ишпугу да ошпару шнырк из избы, к нужнику кинулась: там лезервуар жестяной с «душистым золотом» покоился, за него и сховалась. Дед следом прилетел, яко саранча голодна: в одной руке ремень, в другой ружо. Кружит по двору, бабку высматриват. Нету нигде, пусто. Тодыть Матянька руль табаку из-за голенища достал, стал самокрутку вертеть. Смолит с растяжечкой и щурится яро:
— Сама выходи, репейна бородавка, не то хуже станет. Не пренебрегай, пресна дрянь, моей реляцией.
Бабка не стерпела, из-за лезервуара в ответ: — А простоквашки суточной в рожу не хошь?
Ну стервозна вошь! Развернулся дед и на ейный скрып, не целя, пальнул, как-никак солдатом служил когда-то, присягал на верность. Не промахнулся. Звякнула ёмкость обшивочкой треснутой, ржой осыпалась да изошла начинкою наружу.
Выдыхнул дед, а вдохнуть не могет. Понял старый: бабка на газову атаку пошла, и ретировался пёхом от испражнениев подале , к себе на пасеку.
Три дни в баньке отмокал старый. Еле выветрилси.
Думал: «Надо ж кака истерична баба, прям чесотка, пиявка суща! Чудна причудина, горяча, шквариста! Вот ить! Хотя вроде с изнанки-то… с другого фасаду, значить, ничо… Кофта на ейной груди манёхо залузгана… так и пусть, обтрехнётся по случаю. Немолодуха, а фигуриста, с такой хучь на ярмарку, хучь в лестарацию — всё при ей. А чегось? Спробовал бы. В лестарации паркетна зала, на роялях лялькают. Нет. Даж не стремись — небось озлобилась бедна баба до потери чувствов. Зря я, плесень жгуча, на её кинулся, ведь прибить мог, лёбра переломать. Да ищо ейный угород спражнениями залил. Один плюс — жука колорадского, паразита шелудивого, в говне перетопил. Да-а-а… Вот и отжинихался! Я — тута, она — тама. Сидит небось, ласточка моя, в избе, законопатилась отзапахов, плакает…
Тута тихонько дверца ойкнула. На пороге бабка: нарядна — юбка в сборку патиссоном растопырилась, кофта полоской рябит, вся фиялковым одеколоном амброзирует.
— Чо там Фомка-землемер лимонит? — хитро спрашиват. — Выкладай, за каким разом ты, пёс блудливай, ко мне бегал?
Дедок кадыком сглотнул и грохнул с перепугу:
— Присвататься ить хотел, конфетинка медова. А и то, иди за меня, жанися! Как мне без тебя теперичь? Скука одолеет. От ить край, хучь в пчельник головой! Одна надёжа: кубыть не зря ты угород лопатила, кубыть я энтот твой клад-то и есть?
— Не похабь, шелопутый! Ишь, приспичило ему… — зарделась бабка.
А посля кинулася деду на грудь и заголосила.
Тут в ответ соловушка запулькал: мол, совет да любовь. Так и сошлися оне. И живут по сей день дружно да нескучно!
Вот така сказка, а могет, и не сказка вовсе…

Фроловы химеры

Жили муж да жена: Перегудов Фрол да Перегудова Ксеня.
Он ей всё:
— Ксень, а Ксень…
А она ему:
— Чо, Фролушка?
— Да так, ничо, Ксень, благолепье како… душа поёт.
Вот так тепло, с любовью прожили они душа в душу двадцать пять лет. Дружно да ладно хозяйство строили, детей ростили. Ждали вместе старость встренуть, но не так судьба велела. Крепка любовь была, а в одночасье порушилась, об ухаб измены спотыкнувши.
Разлучницей стала Нюха, портнова дочь. Год назад поехала девка в город на заработки. Сошлась было там содним, а вскорости воротилась в деревню разведёнкой. И сразу на Фрола глаз положила. Целен день мимо его окон шастала, коленками светила. Товаристая баба — груди врастопырку, глаз начернён, юбка, что нету, аж трусы видать, и чоботы с каблукам, будто копыты. Мишурная навроде, но забористая! Така молодая и сочная: идёт — мужики стонут. Куды Ксене с ей тягаться? Ксеня строгая, келейная, да и годы к полста катят. Хучь тож в девках красавицей была — теперичь не та стала. Её, ладушку, токмо любовь да верность ноне красят. А мужика, знамо дело, манит кровь жаркая, молодая. Терпел-терпел Фрол Нюхину острастку, да и поддался. Вызвала она его как-то в ригу, да тама и заголилась. Обомлел Фрол от наготы .лакомой, искус не сборол, замутил страсть постыдную. В бреду всё позабыл: и про шест, и про крест. Сокрушила его похоть.
А потом, как карась, стал топориться, что ты! Приосанился, седы вихры под картуз припрятал и на гулянки зачастил, будто несемейный.
Бабы всполошились:
— Ишь, ходит в перьях сокола, затем, что по щелям дерёт Нюху, бедову кошку.
И до Ксении молва дошла, понадрезала ей сердце острой бритвою. Дома тихо стало. Фрол молчит, жане ни словечка. Изолировался спать в сенях. Стал милок, что ледок: душит Ксеню холодом. А с Нюхой уж к людям вышел. Та вокруг его без устали блохой скачет, не баба — бурун. Ксении ж в лицо лыбится: что, мол, схитила я у тя мужика, непутёвая? И ейный хмыл Ксене болью отдаётся: что правда, то правда — схитила, тварь. Жигалкой пробралась в дом, прыгнула на мужа и прилепилась, будто лепра.
Вернулась как-то с поля домой Ксеня, вошла в горницу и видит: сидит Нюха на ейной разобранной атоманке в некоторой ажурности, где через дырочки наготу видать, пальцы на ногах растопырила — ногти маникюрит. А рядом со своей хорохоркой Фрол спит. Ксеня даж глазом не повела. Вышла в сени, легла на лавку и затихла, будто умерла. И взор ейный угас. И губы захолодели. Так и лежала она, пока муж с полюбовницей не налюбилися. Нюха-то не призналась Фролу, что Ксеня рядом. Вышел тот в сени водицы испить, увидал жану, нахмурился. И хоть стыд его не тронул, вернулся в горницу, снял со стены арапник и со всей силы хлустнул им Нюшку. Та раскровилась, взвилась с воем, в ноги яму кинулась. Ксению во всем винит. Сперва Фрол лишь одно Нюхино словечко против Ксени выслухал, не восперечил… Затем другое… А потом и сам сказал:
— Исчерпала ты, Ксень, как баба, свой регламент. Домовихой заделалась. Утюх чугунный, веник да скалка — толечь в них твоя любовь. Не осталось в тебе никакой куртуазности. Не умеешь в любви вожжи отпустить. Скучно мне с тобой. Ране за твою любовь золотом ба заплатил, а ноне цена ей — алтын, и то не надь. Знаю, ты — жана, жану не возвернёшь, не обменяешь… Но сердцу не прикажешь. Шла ба ты жить к детям, оне примут. У их с малыми нянькаться некому. А меня забудь.
Не смогла ему перечить Ксеня: зацепенела от обиды, и всяя терпкая на улицу вышла в чём была. А там — тишина! И небо закатом багреет. И пошла Ксеня, как с похмелья, через дымистый вечерний туман не разбирая дороги. Токо у калиточки сапожками скрыпнула. И направилась наша голубица-недостреленка за околицу, да вдоль лога, да через лес к затону, чтобы приняли её в свои объятья река и Вечность. Хочет побежать, токо чуть пере ступает — ноженьки не идут… Спотыкается об кажный сучочек — глаза от слез дороженьки не видют…
А седые тополя раскинули в туманной мари тёмные шатры: плачь, Ксеня, плачь…
И сверкают звёзды рясном посередь ночной груди: плачь, Ксеня, плачь…
Благовонят райски крины праздничных лугов, где шепчутся цветы: плачь, Ксеня, плачь…
Зелень муравы волнует нежный ветер и небесных кип простор: плачь, Ксеня, плачь…
Черемушник заплетает ветви над речной волной: плачь, Ксеня, плачь…
Ночи покрывало прячет лес и дол: ляжь, Ксеня, ляжь… Всё оплакано тобою уж сполна… Все печали отодвинь до утра…
Цельный день ждал жану Фрол, но не вернулась обратно Ксеня ни назавтра, ни потом. И никто не знал, что с ею сталось.
Так Фрол, вутлая головушка, потерял свой шамир бесценнай… А что прикупил? Поначалу Нюха и какаву варила, и потьеры плюшевы навесила, а назавтра, гнойна заусеница, стала сундурить да чалиться: всё в Фроле не по-ейному. По дому грязь развела, огород зарос, животина захирела. А Нюха с утра намалюется прочварою, и к мужикам на очередной Валтасаров пир. Месяц не истёк, как бросилa она Фрола. А как бросила, так и по рукам пошла. И остался мужик не женатый, не бобыль, а так… сам по себе, седой да никому не нужный. Недолго он был Нюшкиным ясырем.
Минуло с тех пор пять лет. Все энтие годы стались Фролу похмельем тяжким, прозреньем горьким. Кто подвинет тебя на хорошее дело — утолит твою жажду, кто на дурное — ядом отравит. Он-то думал, что к любви прислонился, ан нет — к лиху.
Не в Нюхе жила истинна любовь — в Ксенюшке.
Как-то к осени пошёл Фрол на ярмарку: куды денесси — пахать под зиму надо, а коня нет. Глядит вокруг — не тот товар. Нету гривастого, чтоб по сердцу. Повернул Фрол домой. Вдруг на него цыганёнок летит, краюху к пузу жмёт. Скрал, видать.
— Стой! — кричит народ. — Держи вора!
И ужо догнали. И с ног сбили, и лупют, и топчут.
Фрол медлить не стал: в гущу кинулся, отбил мальчонку. Денежку за хлеб отдал, люди отстали.
— Идём, дядька, — зовёт цыганёнок, — мамка за доброту твою те погадает. У ей рука лёгкая: всё
хорошее завсегда сбудется. Толечь спроси про самое заветное.
Пришли. В шатёр расписной завернули — тама цыганка сидит, косы так черны, как черна сурьма. Чуть взглянула на его руку, нахмурилась, и просели черты, брови сдвинулись.
— Что случилось с тобой, ужо ведаю. Да про то давно знаешь всё ты сам. Что назавтра, — вестит, — неповедно мне. Что сейчас при тебе — гладью стелется. В эту гладь гляжусь, будто в зеркало.
Вижу всё как есть. Знаю, как те быть. Толечь жить не мне — выбирай уж сам. Хочешь знать — скажу, нет — проваливай. Ну, решай ужо, мой бриллиантовый.
— Говори хучь что, мне уж всё равно… — отвечает Фрол.
— Тебе может стать, ну а Ксенюшке?
Всхолынулся Фрол, как ретивый конь. Встал на дыбоньки, закусил губу.
— Что про Ксению знаешь-ведаешь? Говори скорей, не томи души.
— Затворилась дверь за твоей судьбой. Заклят, Фрол, ты за Ксенины слёзоньки. Потеряла она тебя памятью, даже встренула б, не признала бы.
Тернью колкою заросла душа белорыбицы твоей аховой. Всю любовь её ту лучистую, всю любовь её ту высокую она, бедная, уж проплакала… не осталось внутри ни капельки. Не болит безвинна головушка… Не мутит печаль боле глазонек… не роняет на грудь слёзных бисеров …
— Как же, Господи, заблудился я… Что же делать мне, говори скорей! Или сразу пойти в омут кинуться?
— Хватит охаться! Хватит жалиться! Отправляйся в лес, к белой баушке, в еленцовом лесу её видели. Ты избушечку скромну высмотри. Белу баушку слёзно выспроси. Умоли, уплачь, одари чем хошь, пожалеет — вернёт тебе Ксенюшку.
— А сыскать мне как ту избушечку?
— К ей ведёт елань незаметная, толечь взору любви заприметная. Раз зажёг ты в сердце лучинушку, знать, найдёшь! Но не жди и не мешкайся!
Ну а Фролушка был понятливый. Взял топор с собой, стару епанчу и отправился за жаною в лес. Через дрягву шёл, через топь и тернь. Цельну осень шёл… Цельну зимушку…
Чёрным вечером, как просмоленным, когда малость уж поотчаялся, выбрел Фролушка в еленцо вый лес. На проплешенке шихорь был зажжён, чубом пламенным гладил звёздушки. Фрол зажмурился и присел к костру, жар от шихоря враз согрел его. Вдруг из воздуха из морозного появились девы прекрасные, все — снегурочки белоликие, все холодные, все — безмолвные. И пошли хороводом медленным вкруг костра, вкруг застывшего Фролушки. И увидел тут он жану свою, ликом строгую, как обеднюшка. Шла она за своми подружками вся холодная, безразличная. И забился он будто падучий, а она даж не колохнулася. Помороженный сердцем Ксениным стоит, хлипает бедный Фролушка. Тут выходит из леса баушка, вся, как девы, холодно-снежная. Говорит:
— Ступай-ка отседова. Не согреешь её, сердешную. В тягость ей сейчас видеть образ твой. В тягость ей любовь, спит её душа.
Тут княжна сердито завьюжила. И угас костёр, весь до искорки. И растаяли девы в воздухе, будто свечечки тихо стаяли. С ними стаяла его Ксенюшка. Только звёзды в ночи осталися в черноте смоляного небушка. Больше в зиму уж не пылал костёр.
Фрол прижился тут. Дом срубил себе, из камней сумел сложить печечку. И остался ждать своей
Ксенюшки. Только раз он приметил баушку, посулил ей свой пятистеночек.
А когда с теплом пришло солнышко, когда лес засинел нежной сон-травой, а потом забелел перелесками, вдруг оттаяла рядом избушечка, така гниленька, в землю вросшая. Как-то утречком, спозараночек, отворилась скрыпучая дверь её, и на улицу вышла Ксенюшка с коромыслом и парой вёдрышек.
Как увидел свою зазнобушку, отвернулся Фрол, призажмурился. И дождался её в обратный ход, когда вёдрышки стали полными. Подошёл. Приобнял любимую, епанчою прикрыл остывшую. И прижал к себе что есть силушки. И уста стал греть поцелуями.
Разметались вдруг птицы по небу. Засияло пожаром солнышко. Задрожала ресницами Ксенюшка, с коромысла упали вёдрышки. Потеплела взором сердешная и, очнувшись от сна холодного, своего увидала Фролушку.
И почудилось Ксене с Фролушкой, будто не было пяти долгих лет. Что ж… Тогда нам всё тоже почудилось. И то правда!
Да только… правда ли?

Мила Блинова
На ушко. Байки Поликарпыча

Санкт-Петербург «Детгиз» 2005