Интервью для газеты «Молодой» №14-15, апрель 2001 г.
…Песню «На хрена нам война» почему-то все буквально воспринимают, а там, кроме буквального, есть символический смысл. Тут война не совсем война, а скорее Вавилон, ложный мир, майя. И можно в этой майе очень долго находиться в плену ложных отношений, ложных объектов для завоевания и охраны, а потом вдруг это понять и уйти.
Самая известная песня Ольги «На хрена нам война» в этом году прозвучала в «Рождественских встречах» Аллы Борисовны.
«Я видела, как старый
солдат и матрос
Бросили свой корабль
И свой пост-
«На хрена нам война,
Пошла она на! —
Сказали старый солдат и матрос.»
— Эту песню почему-то все буквально воспринимают, а там, кроме буквального, есть символический смысл. И он-то, кстати, поглавнее. Там все умерли, но наши победили: «Они не дошли до той стороны, но успели уйти навсегда с войны». На самом- то деле эта песня о жизни вечной, о том, что люди ушли из войны. Тут война не совсем война, а скорее Вавилон, ложный мир, такая майя. И можно в этой майе очень долго находиться в плену каких-то ложных отношений, ложных объектов для завоевания и охраны, а потом вдруг это понять и уйти. Самый кайф, когда в песне бывает несколько слоёв. И человек, сам того не замечая, воспринимает ещё и второй смысл, а кто потоньше, тот воспринимает до десятого смысла.
Чёрная комната
Музыка распускающегося цветка — это блюз. Трогается с места поезд — это регги. Упала первая капля дождя — возможно, это первая нота для рояля. Мы прислушиваемся к звукам этого мира, и в наших душах рождается своя особенная музыка. Музыка Ольги Арефьевой — это «деревья, растущие вниз», «монета орлом вовнутрь», «бусы из муравьёв»… Группа «Ковчег» иногда выступает в составе нескольких музыкантов и играет в электрическом саунде, иногда «Ковчег» — это дуэт Ольги с питерским виолончелистом Петром Акимовым. Бывает, Ольга поёт одна под гитару или танцует. Она может выйти на сцену босиком и выглядеть эдакой хрупкой девочкой на шаре Пикассо, а может быть очень воинственной и культовой. Но в любом случае к концу выступления — зал у её ног:
«В полночь, прикрывшись одеждой из лилий,
Она проходит от двери к двери,
Она может сделать так, чтоб её любили
Люди и птицы, рыбы и звери…»
— Концерты — это такой отдельный план жизни, очень сильно изменяющий меня. Это такая чёрная комната, куда я захожу, и там меня разбивает на атомы. Потом я опять собираюсь из атомов и как бы рождаюсь заново. На сцене происходит работа с какими-то огромными энергиями. Они очень трудные и опасные. Многие мои друзья поэтому даже боятся ходить на мои концерты, я с ними дружу в другой жизни. Им страшно видеть, в какой я нахожусь опасности, на какой огромной высоте. От меня это требует мужества, причём уже не совсем человеческого мужества, и чтобы это всё переносить нормально, получается, я переключаю состояния. Как у Кастанеды… Я вхожу в состояние воина и выхожу на сцену. Всё остальное время я живу в достаточно мягком мире, среди людей, которых я люблю, среди вещей, которые мне нравятся, среди природы, музыки. И в это время я создаю всё то, чем потом делюсь.
Фарфоровая девочка
«У меня нет кожи», — поёт Ольга. Или: «Джа пустит трамвай из болота в рай», по-своему трансформируя девиз растафарианцев «Джа даст нам всё». Или:
«Фарфоровая девочка, гуляющая
с собакой, — это я.
Облитая белой глазурью девочка
с собакой белой — это я…»
Эти несколько строчек открыли для меня дверь в её мир.
— Что это за образ, фарфоровая девочка? Я не знаю… На эту тему можно целый психоанализ развернуть, чтобы понять, что это такое. И то узнаешь только один план. В этой песне все символично. Когда-то в этой квартире жила бабушка. И там я встретила фарфоровую девочку. Бабушка умерла, вся комната была завалена каким-то хламом, и среди хлама я нашла девочку из белого фарфора с собакой и отбитой рукой. Это единственное, что я взяла из этой квартиры себе. На самом деле это очень большой образ. В тот момент у меня не было собаки, потом она появилась, а потом умерла… Или вот это — с отломанной рукой… Это символ боли, символ искусства. Когда выходишь на сцену, ты забываешь о своей боли, о своей отбитой руке, о своём вынутом сердце. Ты поёшь и улыбаешься, а зрители… кто поймёт, а кто нет. Но без боли не было бы искусства. Можно спеть «юбочка из плюша», но это не заденет, пройдёт мимо. Зацепит только тогда, когда ты что-то перестрадал. И фарфоровая девочка — это та самая она, которая не здесь. Она там, за зеркалом, за небом. А мы тут живём и становимся этим, только ненадолго:
«… гуляющая около зеркала девочка — это я.
С отбитой рукой безмятежная девочка с собакой белой — это я».
Нельзя толкать реку
В другой жизни, то есть вне сцены, она ходит в кино с друзьями, много читает, выращивает цветы на подоконнике, снимает любительское кино, занимается танцами в стиле фламенко. Всё, как у всех, только с маленькой сноской на поля: всё это время внутри её обычной жизни, как в коконе, спрятан её высокий и чистый голос, о котором совсем не вспоминаешь, когда завариваешь чай или стелешь постель. Но «Куколка станет бабочкой» — вот ещё одна строчка из её песни, которая для меня очень точно характеризует состояние поэта в банальном быту. Это состояние предвкушения полёта.
— Прошлым летом в деревне я впервые взяла в руки камеру и попробовала снимать закаты, рассветы, собачек, танцы, друзей… И фрагменты всего этого вошли в клип «Куколка-бабочка». Этот клип снимала студия «Пигмалион» — на некоммерческом интересе, просто им хотелось. Клип такой предмет, он должен много раз прокрутиться, чтобы его кто-то увидел. А мы их показываем несколько раз в тех местах, где согласны показать бесплатно. Деньги мы принципиально не платим, поэтому рекламную нагрузку клипы для нас не выполняют. Это скорее развлечение, такая штучка, которая позволяет реализоваться как-то ещё. Я просто по жизни делаю то, что мне приятно, и всё идёт, как идёт. И в принципе оно идёт довольно неплохо. Просто без нажима. Есть такое выражение: «Нельзя толкать реку». Вот я не толкаю реку.
Дмитрий Баулин, Зоя Ященко
В газете интервью вышло в сильно урезанном виде. Вот полный вариант текста.
— Какова судьба Ваших клипов?
— Мы их снимаем, их показывают по нескольку раз.
— Какой самый классный клип для тебя? Получилось ли то, что тебе хотелось?
— От задумки до воплощения — очень большой путь, и всегда к этому моменту уже столько происходит всего, что уже не знаешь… По отношению к тому, что ждёшь, они и лучше и хуже.
— А есть какие-то большие дяди с толстыми кошельками?
— Нет, мы всё делаем сами. Я не очень-то доверяю, когда кто-то тебе почему-то даёт деньги. Наверное, он что-то хочет за них получить.
— Ваш последний клип, расскажи о нем.
— Это «Куколка-бабочка». Его снимала студия «Пигмалион». Тоже на некоммерческом интересе снимали, просто им хотелось. Туда вошли кусочки любительских съёмок, которыми мы развлекались в деревне. Когда я им показала свое кино, они пошутили, «придётся тебя взять к нам на работу».
— Ты сама снимала?
— Да. Я летом впервые в жизни взяла камеру, мы снимали закаты, рассветы, танцы, собак, друг друга… И кусочки вошли в клип.
— Вы его уже куда-то отдавали?
— Ну, пока не особенно куда. Клип, видишь, должен много раз прокрутиться, чтобы его хоть кто-то увидел. Наши клипы увидеть можно только при большом желании.
— А вы не пробовали сделать сборник?
— Во-первых, на сборник у нас пока не набирается. Кое-что можно увидеть на компьютерных треках с видео, которые мы помещаем на СД — на трёх последних дисках есть по клипу. Ещё много чего есть, но всё собрать и выпустить на видео — времеёмкая работа. Если бы меня было пять, то я бы очень много успевала побочных вещей сделать, но получается, что я должна выбирать. Есть много людей, которые мне помогают, но они тоже по жизни загружены.
— Клипы не помогают в раскрутке?
— Это, скорее, развлечение. Такая штука, которая позволяет дополнительно реализоваться. Кроме певицы, побыть актрисой, придумывать режиссёрские ходы, кадры, сочинять костюмы… Рекламную нагрузку, мне кажется, для нас они не выполняют. Их не стыдно крутить, но малобюджетность видна невооружённым глазом. Мы их периодически показываем на концертах, перед началом.
— И этого тебе достаточно?
— А что я могу сделать? Вообще, когда что-то делаешь, удовольствие должно быть не оттого, что ты за это получишь, а от самого процесса. Чтобы всё шло без нажима.. Есть такое выражение «нельзя толкать реку». И ещё — как говорил Олёша: «Я могу без необходимого, но не могу лишнего». Лишнее — это творчество, а необходимое — это вся сопровождающая работа. Я всё время занимаюсь лишним, а необходимое приходит само собой.
— Как ты себя видишь? Ты больше поэт или музыкант, я знаю, ты танцуешь, и это тоже всерьёз?
— Все вещи, все элементы жизни, они для меня важны не более и не менее друг друга. Я не могу вытащить кирпичик и сказать, что он лишний. Я просто стараюсь, чтобы всё шло правильно. Лишь от этого возможно ощущение счастья. Его невозможно ничем заменить. И когда оно есть, то каком виде — это достаточно неважно. Не будет в одном, будет в другом.
— А концерты — это какие-то особенные состояния?
— Концерты — это такой отдельный план жизни. С одной стороны, он очень большой, с другой стороны, он как бы и не присутствует. Это как чёрная комната, куда я захожу, и там разлетаюсь на атомы. Потом я опять собираюсь из атомов и возвращаюсь. И вышла я той же самой, которая зашла, или другой — это в принципе неизвестно. Но остальная жизнь, она в другом. Вот ассоциация возникла с тем, как Кастанеде говорили, «вспомни свою левую сторону!» Оказывается, он долго параллельно жил двумя жизнями. Переходил в другое состояние и там встречался с людьми, переживал события. Потом возвращался в правое состояние, и ничего не помнил про левое.
— У тебя тоже есть ощущение, что ты живёшь двумя жизнями?
— В какой-то точке есть перемычка. На концерте я очень много отдаю. И если я буду всё время отдавать, то скоро меня не останется. А получать и создавать, нарабатывать какие-то вещи я могу только вне концертов. На сцене происходит работа с большими энергиями. Некоторые мои близкие друзья поэтому даже не ходят на мои концерты. Я с ними дружу в другой жизни. Потому что им это страшно видеть. Я вхожу в состояние воина и выхожу на сцену. Всё остальное время я живу в достаточно мягком мире, среди людей, которых я люблю, среди вещей, которые мне нравятся, среди природы, музыки. И в это время я накапливаю то, чем потом делюсь.
— Где тот источник, из которого ты черпаешь силы? У тебя есть учитель?
— Если быть наблюдательным, из многого можно извлечь уроки. Вообще-то у меня есть один друг, доктор. Если я разваливаюсь на кусочки, то он меня собирает обратно. Мы с ним часто разговариваем обо всём. Конечно, другие друзья во многом помогают. В быту или в делах, или просто в том, что они есть и вместе со мной радуются — это да. Но когда я выхожу на сцену, я, конечно, одна. А самое трудное происходит, когда концерт позади — после этого наступает тяжёлый момент. Состояние человека, который умер. И опять родиться — очень трудно. С друзьями я встречаюсь после, когда мне снова хорошо. А когда мне плохо, мне никто не может помочь. Остаётся только терпеть. Но у меня никогда нет ощущения полного дна. Есть ощущение, что я отдала себя всю, и на некоторое время пустая. Я должна подождать, пока в меня втекает обратно жизнь, и просто знаю: это требует времени.
— Импульс, который тебе даёт новую песню… Ты уже знаешь эти состояния? Они приходят сами или ты что-то для этого делаешь?
— Нет, делать я не делаю, и состояния эти не совсем знаю. По большому счёту загадка — как это получается. И в тот момент, когда песня не идёт, я даже себе представить не могу, что она когда-то пойдёт. И совершенно не понимаю, откуда взялось всё остальное, что до этого было написано. Я себя умом утешаю, но всё равно боюсь — у меня нет чувства, что это мне подвластно. Приходы — они бывают и тут же забываются. А в основном я занимаюсь другими вещами, совсем другими. Это можно сравнить с дыханием — чтобы был выдох, надо, чтобы перед этим был вдох.
— Как давно ты танцуешь?
— Танцы — это тоже способ общения с миром, невероятно сильный. Меня очень цепляет, когда люди по-настоящему танцуют, но это можно увидеть редко. В общем, это способ не меньший, чем любые другие: чем философия, наука, искусство, чем вообще всё, что угодно, рождение и смерть. Ну, может быть, поэтому я и начала танцевать, хотя это произошло очень поздно. В то время, когда люди заканчивают, я только начала. Разумеется, я уже никогда по-настоящему танцевать не смогу, для этого у меня уже нет растяжки, гибкости, особой координации тонкой, но у меня есть чувства, которые я хочу выразить, и поэтому мне нравится процесс. Я по большому счёту и не танцую ещё. Я ещё только отыскиваю, где вообще находятся мои конечности, каким образом моё тело контачит с миром. Это целый путь, этим можно заниматься всю жизнь. Может быть, это не потрясёт мир, но достаточно того, что потрясёт тебя. Танцы — дополнительный способ заполнения себя.
— Сформулируй, пожалуйста, вещи, которые тебя в этом мире не устраивают.
— Мне нравится, как мир устроен, как Бог всё придумал. Я радуюсь тому, что он есть. А что мне не нравится — как говорить об этом, и есть ли оно? Всё устроено так, как оно устроено. Наверное, во всём есть смысл, как в картине — в ней есть цвета яркие и бледные, светлые и тёмные. Нельзя взять и убрать тёмный цвет, картина пропадёт. То, что мы не видим её пока в целом, это, на мой взгляд, временно. Поэтому у меня нет претензий к этому миру.
— Ты вот так говоришь, а в песнях у тебя, на мой взгляд, совсем по-другому. Твои песни это и бунт, и протест, и отрицание иногда. Если ты знакома с индийской мифологией, у индусов есть три верховных Бога: Брахма, самый главный создатель Вселенной, Шива — разрушитель, и Вишну — созидатель. Слушая твои песни, мне кажется, ты больше Шива. Иногда ты очень воинственна.
— Ну, это тебе так кажется, а мне так не кажется. Я вообще считаю, что, что то, что я пою, это одна сплошная непрерывная любовь.
— А это и есть любовь. Разрушение — тоже любовь. Иногда просто необходимо что-то разрушить, чтобы дать возможность пробиться новому ростку.
— Настоящая любовь, она отличается от ненастоящей тем, что человек готов умереть, что ему всё равно, потому что он уже на вершине счастья. Вот эта готовность тебе, наверное, и кажется разрушением. Наверное да, это разрушение каких-то вещей — своего эго, страхов, человеческих позиционирований. Так и так они разрушаются, с годами, со временем и вообще с человеческой жизнью. Мы здесь для этого и существуем, чтобы разрушить все эти оболочки, и тогда откроется ядро. И по большому счёту это созидание.
— Ты как бы всё время уходишь из этого мира «по небу босиком», ты как будто не здесь…
— Я очень даже здесь. Просто нельзя привязываться. Как только ты привязываешься, так тебя за эту привязку обязательно очень больно дёрнут. То есть можно быть здесь, любить это всё, и при этом быть готовым умереть. Только тогда у тебя это всё не отнимется. Это есть во всех религиях. В тот момент, когда мы умираем, мы на самом деле соединяемся с Богом. А есть люди, которые не хотят умирать. Они остаются тут привидениями висеть над своими сундуками. Я, например, не хочу, чтобы для меня так кончился мир, чтоб я тут сидела и дрожала над своими костюмами, возлюбленными, сбережениями, пластинками.
— Когда ты была маленькой девочкой и только начинала петь, наверняка твоё мироощущение было другим…
— Мне периодически кажется, что я не изменяюсь, остаюсь всё та же. А иногда кажется, что я изменяюсь, но этого не замечаю.
— Когда я тебя ещё не знала, а только услышала несколько твоих песен, мне стало интересно, и я у кого-то спросила о тебе, какая ты? Мне сказали, что ты из тусовки хиппи. Это правда?
— Есть такие люди — любители ярлыков. Я никогда не была хиппи в том смысле, чтобы по трассе ездить, аскать прайс на вайн, запивать пивом седуксен и заниматься фри лавом. Может быть да — в смысле тяги к красоте и свободе, но тогда надо договориться о терминах. И вообще я никогда не была из какой-то тусовки. Живёт себе человек потихонечку, а кому-то хочется его посадить в колбу, выварить в кислоте, выпарить до сухого остатка, и чтобы всё было понятно. А в жизни ничего понятно не бывает.
— Ты поёшь: «Это не рок-«, а что такое рок?
— Не знаю.
— Между тобой и роком можно поставить какой-то знак?
— Знак вопроса. Нету рока, я не знаю что это такое. Я не помню, кто это сказал, что мысль изреченная есть ложь. Ну что такое рок, объясни мне сначала это. Я не считаю, что я роком занимаюсь. Я вообще не занимаюсь стилем и движением. Для того, чтобы люди вообще могли разговаривать, им приходится вещи как-то называть. Ну, просто чтобы ими хоть как-то оперировать. Но получается, что один человек понимает под названием одну вещь, а другой другую. И поэтому они между собой не могут договориться.
— Хорошо, вот ты поёшь «это не рок», что ты имеешь ввиду? Ты же оперируешь этим термином, какой смысл ты в него вкладываешь?
— Ну чем хороши стихи… Тем, что они называют неназываемые вещи, только они делают это не прямо. Они делают это на уровне от левой стороны к левой стороне, от интуитивного к интуитивному. И эти вот стороны — они могут друг друга понять. Почему и получается, что через искусство люди договариваются. А потом заговорят о чём-нибудь, и тут же переругаются. Только что они сидели вместе и плакали над «Страстями по Матфею» Баха, и друг друга понимали, и мир этот понимали в полноте, а потом заговорят — и мира нету, а есть эта галька, эти камни, которые люди жуют и никак не могут выплюнуть. Нету между ними ни жизни, ни речи, ни энергии, а есть только такое болото, лимб. Вот почему я могу сказать две взаимоисключающих вещи: что слова, речь — это грязь, а с другой стороны, что в начале было слово, и слово было у Бога, и слово было Бог. Лучше проще. Вот человек вырезал ложку из дерева, этой ложкой можно поесть, и он таким образом, достаточно прямо, честно и откровенно передал миру свои чувства и свою любовь.
— Твои вечера… Как они проходят?
— Ну, я либо где-то занимаюсь, танцами, либо хожу на концерты или в кино с друзьями, либо друзья приходят ко мне, и мы слушаем музыку или смотрим какое-нибудь кино. Бывают репетиции. Но вообще я стараюсь репетировать днём.
— Где больше кайфа, на концерте или на репетиции?
— Ну то, что на концерте — это трудно назвать кайфом. Концерты у меня порой начинаются с мысли, что как бы мне день простоять и ночь продержаться… Это всегда такая личная битва. А кайф, он на самом деле есть. Я бы, наверное, не занималась всем этим, если бы не было кайфа. Но это может быть примерно то же, как люди занимаются, например, каратэ. И им это делать тяжело и больно. А потом бывают соревнования по каратэ. Это ещё более тяжело и ещё более больно. При этом спроси их: «вам нравится?», и они скажут: «нам нравится». Спроси их: «вы счастливы?», и они ответят: «мы счастливы». И вот это тоже самое. Непрерывное ощущение безумного счастья, оно сопровождает жизнь, когда всё идёт правильно. Но оно идёт фоном. А во время концерта есть ощущение дичайшего напряжения. Фон счастья в этот момент не на первом месте. На репетициях нет экстраординарного состояния, это больше работа. И при этом сама музыка — она же доставляет удовольствие не только слушателям. Почему музыканты вообще этим занимаются? Им иногда даже всё равно бывает, слушает их кто-нибудь или нет. Сама музыка, она всё даёт. И сравнить опять же нельзя, какое мне состояние больше нравится, они мне все дороги. Без них нельзя, дом без стен не дом, без крыши не дом, без пола не дом. И нельзя сказать, что мне больше нравится у крокодила хвост, чем голова. Как говорил Калугин: «Допустим, вам в морской свинке нравится только голова, но если вы её отрежете, то получите не идеальную свинку, а свинку без головы и свинячую голову». Кроме того, есть ещё момент. Когда ты долго-долго отдаёшь, потом неожиданно начинается возврат, человеческая отдача. Появляются люди, они тебе пишут письма, они тебе улыбаются, что-то говорят. Или просто думают, это чувствуется. Всё-таки мы работаем ещё и с людьми, получается. Как сказал один палач: «А работа-то на воздухе, а работа-то с людьми».
— Тебя устраивает нынешний состав «Ковчега»?
— Они уже со мной больше шести лет. Это сложные отношения, это как семья. В семье есть всегда любовь, есть быт, усталость друг от друга, совместно прожитые счастливые минуты, и огромное количество взаимных претензий. Ковчеги, конечно же, меня устраивают, потому что других у меня нету, и не предвидится. Потому что всё в жизни, не знаю как у кого, но у меня происходит по единственно возможному сценарию. И если вот этот человек со мной играет, то бесполезно пытаться другого на это место примерить, он всё равно не прирастёт. Но кроме «Ковчега» у меня есть ещё несколько проектов. Есть проект с пианистом — «Рояль-Ковчег», и ещё дуэт с Петром Акимовым — это тоже по большому счёту «Ковчег». Просто мы в разных фазах отношений находимся. Когда проект начинаешь, это больше всего похоже на любовь. Её начинать всегда кайфно. Потом уже накапливается много, много всего, но это жизнь, и она из этого состоит. Не бывает так, чтобы всё время ты как будто только что влюбился, и хочется за ручки держаться, глядя на луну. Дальше всё равно начинается семья, дети, дом, воз, который надо везти. В музыке так же. Вообще концерты — это тот костяк, на котором висит всё остальное. И если у меня впереди нет концерта, то у меня как бы нет будущего. А когда они есть, то сразу есть, куда я тянусь, к чему я иду, к чему я готовлюсь, о чём переживаю. Это станции. Вся остальная жизнь это всё-таки движение между ними.
— Как мама твоя относится к тому, что ты поёшь?
— С этим трудно, конечно. Она не совсем соединяет эти вещи — меня и меня. Много лет она просто не верила, не понимала, чем я занимаюсь, чего я делаю. Тем более, что эти годы я вообще непонятно на что жила, непонятно где и как существовала. Родители меня спрашивали: «А сколько ты зарабатываешь за концерт?» А я нисколько не зарабатываю. Но говорю: » Столько-то». Ну, просто сумму какую-то из головы. Они говорят: » — А сколько у тебя концертов в месяц?» А у меня нисколько концертов в месяц. А я говорю, ну там два. Они берут, умножают эту сумму на два и говорят: » — Ничего себе! Ну, как можно жить на эти деньги?» Я говорю: «Мама, это моя работа». А родители мне: » — Бросать нужно такую работу!» Они этого не понимают. Я не обижаюсь. Это такие вещи, что если ты сам в них не побывал, то их невозможно другому человеку объяснить. Зачем люди занимаются годами каким-то абсолютно абсурдным делом, почему оно их так сильно увлекает. И почему они всю жизнь на это кладут? И почему, когда у них начинает получаться, они вдруг всё бросают и говорят: «А я потерял тот кайф, который у меня был когда-то».
— Мама ходит на твои концерты?
— Она не здесь живёт. Она была как-то на одном концерте.
— Ты с Урала?
— Ну моих родителей туда отправили по распределению. Они там прожили год и родили меня. Уральской девушкой я так и не стала, хоть я там и выросла. Я уехала в Свердловск, там выучилась в музыкальном училище, года два жила после этого в общежитии, преподавала аэробику. Родители за это время переехали в Чимкент, потом в Аткарск, а я потом в Москву попала. Приехала на фестиваль и осталась, ещё год проболталась, пока не поступила в Гнесинский институт… Ну в общем для статуса я скорее поступила в институт на эстрадный вокал, чтоб было понятно, по крайней мере, моим родителям, чем я тут занимаюсь. Я не ехала сюда прицельно, просто оказалось, что здесь моё место.
— Твой дом — это здесь?
— Да. Больше я не вижу никаких вариантов, никуда не собираюсь передвигаться. Мне здесь нравится.
— Ты мыслила себя певицей?
— Нет, я не знала этого, и до сих пор в это слабо верю, то есть по своему складу я не звезда… Есть такие люди, которые без поклонников, как без плюшек. Они так радуются, так балдеют, когда к ним подходят и говорят: «О! Вы любимый артист моей мамы! Можно автограф?» Мне просто дурно становится, когда меня узнают, в основном я стараюсь, чтоб меня не узнавали. Если начинают подходить и спрашивать «А правда, что вы Ольга Арефьева, мы вас слышали, мы вас видели…», я просто мечтаю сквозь землю провалиться, думаю о том, как бы удрать. В основном я говорю, что я не она, или говорю: «Не надо о станках!» А есть люди — настоящие артисты, они по жизни артисты. И если за ними не бегут поклонники, то чего-то им не хватать начинает. Я не настоящий артист. У меня другие приоритеты. Для моих родителей я тоже не настоящий артист. Я для них дочка, такая немножко с прибабахом, они не могут понять, как это меня занесло, им было бы спокойнее, если бы я занималась чем-нибудь другим. Они инженеры, университет закончили, с литературой, музыкой это никак не соприкасалось.
— У тебя есть песня на стихи Ахматовой. Почему? Ты её любишь, как-то выделяешь среди поэтов?
— Ахматову? Не знаю, не могу сказать, она для меня какая-то надломленная, сложная. В общем, не могу сказать, что я с ней в полноте нахожусь. Для меня это такой другой мир, в который я только одной ногой могу заступить…
— А с кем ты в полноте, есть такие?
— Не знаю, много чего и много кого есть. Но они все тоже отдельно. И я тоже отдельно. Поэтому я не рискну.
— У детей есть желание подражать кому-то. Например, прочтут книжку Гайдара и хотят быть тимурами, или услышат любимую песню в исполнении любимой певицы и начинают ей подражать. У тебя была подобная влюбленность, которая тебя подхлестнула? Вот, встретили тебя на концерте Козакова, читающего Бродского… Как тебе Бродский?
— С Бродским я тоже не в контакте, скажу тебе честно. Хотя его многие считают единственным гением. Нет, по поводу стихов это вообще сложная история. Бывает так, что мне понравится вообще незнамо что, то, что никто не знает. Например, Анна Свирщинская, поэтесса польская. У неё есть стихи «Счастлива, как незнамо какое незнамо что. Счастлива как собачий хвост.» Читала её в переводах. Или мне может понравиться одно стихотворение, Цветаевой, например. Но есть такая порода цветаевских девушек… Я в их число кажется не вхожу. Мне будет нравиться вот это одно стихотворение. Или там десять стихотворений. Или будет нравиться несколько слов. А так вот узнаешь пополнее и выяснится, что всё остальное — нет. Привязанностей много, но они такие тоненькие, нет каната, на котором бы я, как водный лыжник, ехала за определённым именем. Есть огромное количество ниточек, паутина, которая во все стороны тянется, и по каждой из этих ниточек я самый настоящий фанат. То есть в тот момент, когда мне что-то понравилось, то просто умри всё живое. Я в таком восторге, и я так этим яростно делюсь с окружающими, что тот, кто мне попался на дороге в эту минуту, может меня пожизненно записать в фанаты этого. А на самом деле я ещё люблю другое и третье. И вообще жизнь — это мозаика, в которой всему есть уголочек. Моментов было много. Там скажем, была Пугачёва в 73-75 году. Это было потрясение. Я была маленькая совсем. Она оставила след, я считаю, огромный. Потом были Майк и БГ. Они тоже оставили большой след. Зато потом был период, лет 10 или 15, когда я БГ просто не воспринимала. И недавно он выпустил альбом «ПСИ», я послушала, вот он мне понравился. А Майк это вообще странный случай. Я его полностью не слушала, услышала один раз и сразу поняла — полностью. И больше мне уже не надо было слушать. И поэтому я даже многих песен его не знаю, но он для меня сразу весь. И вот опять же, сказать, что я фанат Майка или не сказать? Фанаты, наверное, запинают. Они-то знают наизусть каждое его слово.
Был момент, когда мне попал в руки электронный адрес Павича, и как раз я была в полном восторге от его книг, я их только что всё прочитала. Он знает русский язык, и я дернулась написать ему что-нибудь, но вдруг поняла, что писать нечего. Ну что я напишу? Ну здрасьте, я девочка Оля, я прочитала ваши книги, вы теперь знайте, что в России вас ценят и любят. Но что это изменит для него и для меня? Ничего. Я прочитала и у меня осталось это в сердце. Или Ольга Славникова, уральская писательница. Написала классную книгу: «Стрекоза, увеличенная до размеров собаки». Я тоже хотела ей написать, а потом подумала, что я напишу? Я просто выразила свою любовь по-другому — даю эту книгу другим почитать, всем рассказываю про неё.
— Как ты относишься к одежде, что она для тебя?
— Одежда… да, я её очень ценю и люблю. Вообще к предметам отношусь, примерно как к домашним животным, я их люблю, поэтому они меня тоже любят в ответ. Не знаю, заметно это тебе или нет, как тут всё ко мне льнёт, в этом доме. Вещи все просто тащатся оттого, что я рядом, и я тоже им тихо радуюсь. Я вижу их души, их взгляды… они для меня не столько предмет красоты, сколько доверия и соответствия моему состоянию.
— А в этом плане ты меняешься?
— Да, у меня был период, например, чёрный. Я много лет ходила вся чёрная. А потом у меня начался какой-то очень цветной период. А сейчас опять чёрный, но он снаружи чёрный, а внутри всё цветное. Наверное, если задуматься, то можно найти в этом логику. Я кажется говорила, что снаружи я не могу показываться людям, какая я есть. Я немножко прикрываюсь. А что внутри меня, какие фейерверки, цветы и клумбы — чтобы это увидеть, нужно пройти защиту. Поэтому, когда я выхожу на улицу — я более закрытая, а дома другая. Я даже отказалась от шкафа, а сделала открытые вешалки для того, чтобы мои прекрасные штучки, шмотки видеть. Мне это очень радостно. Я очень с большим удовольствием ими делюсь, всех в них наряжаю.
— Ты легко знакомишься с людьми?
— Нет, я раньше довольно-таки нелюдимой считалась. Это было, потому что я не могла найти людей, соответствующих мне по характеру, темпераменту, восприятию жизни. Сейчас я говорю про Салду и про Свердловск. Это были два довольно мрачных периода для меня. Может быть, поэтому я была там черная, как кошка. А в Москве я не сразу, но постепенно обросла людьми, которые мне ужасно нравятся. И в принципе, если я сейчас увижу, почувствую родного мне человека, я очень спокойно могу начать общаться сразу так, будто мы сто лет знакомы. Только это бывает редко, но всё равно метко.
— А в этот круг людей входят фаны, твои поклонники?
— Порой так тоже бывает. С одной девушкой я так познакомилась… Я долго читала письма от неё в интернете, и одно мне запомнилось. Она писала: «…сегодня юбилей, 25-й концерт Ольги, на котором я была…» Она года за два побывала на всех моих концертах подряд. А потом мы столкнулись в коридоре школы танцев. Она просидела целое занятие, смотрела, как мы занимаемся. И потом подошла и сказала: «А знаешь, я такая-то такая-то, я здесь работаю на этом же этаже». Для меня это было как явление из потустороннего мира, потому что интернет — это одно, а жизнь — другое. А мы, оказывается, уже год ходили по одной лестнице. Она сказала, как это красиво, как здорово, я тоже хочу танцевать. Она мне не сказала, какая вы потрясающая певица и как я много слышала ваших концертов — она сказала, я тоже хочу танцевать. И получилось, что с тех пор мы так и танцуем вместе, и она уже со мной прошла огонь и воду, у нас есть с ней общий интерес. То есть любовь к моей персоне не может быть общим интересом со мной, а любовь к чему-то общему, она может.
— У тебя есть песня о том, что ты очень легко привлекаешь любовь:
«Она может сделать, чтоб её любили
Люди и птицы, рыбы и звери…»
— Но это любят не меня, а её… «Перед тем, как уйти в темноту могилы, она сделает так, чтоб её любили…» Это образ небесный. Это та она, которая возникает в момент, когда нет меня, когда я исчезаю. В моей реальной жизни люди, которые любят ту её, не уживутся, они так и будут её любить, а я буду их раздражать тем, что я ем, тем, что я сплю, тем, что я устаю, тем, что я бываю больна или неправа. У идеала не может быть этого. Не ходят в туалет ангелы. Поэтому люди, которых ты называешь фаны, они за плёнкой. Им меня просто нельзя видеть — ту, которая есть. Они не вынесут этого зрелища. Вот у Никулина в книжке была такая сцена. Он в детстве в цирке как-то попал за кулисы и встретил в буфете клоуна, который пил чай с сушками. Он обрадовался и, заранее хохоча, предвкушая какое-то зрелище, подбежал к нему. А клоун сказал: «Чего тебе, мальчик, иди отсюда». И мальчик чуть не заплакал — как же так, клоун и вдруг сидит и пьёт чай с сушками, он же должен быть всегда клоуном, он должен на голове стоять и жонглировать сушками, а он сидит и пьёт и говорит — иди отсюда, мальчик, я устал. Вот те люди, для которых я клоун (артист — это клоун по большому счёту), им нельзя меня живой видеть. А в жизни я дружу с теми, кто меня живой воспринимает.
— Мне больше всего нравится песня «Фарфоровая девочка». Что это за образ?
— Я не знаю. Вернее, это надо целый психоанализ проводить. Чтобы понять, что это такое. И то ты узнаешь один только план. Вот эта квартира, здесь жила бабушка… Бабушка умерла, здесь было всё засыпано хламом, и среди хлама была девочка из белого фарфора, с собакой и отбитой рукой. Это единственное, что я взяла себе. На самом деле это образ очень большой, и здесь символично всё. В тот момент у меня не было собаки, собака у меня через много лет появилась… и потом умерла. Потом вот это — с отбитой рукой… Это символ боли, получается, что это символ искусства. Когда ты выходишь на сцену, ты забываешь о своей боли, о своей отбитой руке, о своём вынутом сердце, ты поёшь и улыбаешься. И зрители — кто-то поймёт, а кто-то нет. А без этого не было бы искусства. Потому что ну что там веселиться? Можно петь про юбочку из плюша, но глубоко зацепит только когда ты что-то перестрадал. Пере-страдал, то есть оно осталось позади. И эта фарфоровая девочка, ты её так удачно вспомнила, это та самая она, которая не здесь, конечно же. Она где-то там за зеркалом, за небом. А мы тут живем и становимся этим, только ненадолго.
— Ты сказала «юбочка из плюша», и я хотела бы узнать твоё мнение о модной ныне музыке. Как тебе Земфира, Чичерина, саунд-трек фильма «Брат -2»?
— Земфира мне нравится, остальное я не слышала… Ну как относиться к этому? Раз это кому-то нравится, значит это хорошо.
— А относительно успеха вообще, относительно того, что у этой музыки совсем другие залы, это тебя не трогает?
— Это по определению так. Есть вещи для всех и есть то, что не должно валяться под ногами. Оно не скрыто, в принципе, но оно требует небольших усилий, чтобы найти. И кто-то, бывает, просыпается, и находит. А кто-то ещё спит. У меня есть песня: «Куколка станет бабочкой»… Многие люди пока что как куколки. Они не гады, не пни, они просто ещё находятся в своей пелене. А бабочками они станут обязательно. Потом, не в этой жизни, так в той. Но это всё процесс, это всё медленно, мы как семена, в Библии об этом есть, о семени.
— Ты как-то сказала в одном интервью, что шоу-бизнес — это грязь. Откуда эта фраза?
— Там другие отношения, другие люди. Я не могу так общаться, как они это делают — рассчитывать, сколько денег с с кого можно снять. Но, опять же, это их жизнь. Я себе избрала другую. Я общаюсь с людьми и радуюсь тому, что они есть.
— Тебя не волнует, насколько велика или мала твоя аудитория? Как ты относишься к тому, что твой жанр в принципе не будет собирать стадионы?
— Я общаюсь людьми, которые понимают разницу. А подобные вопросы мне из года в год задают мои родители. Они говорят: «Вот к нам приезжала Азиза, она уклеила весь город афишами, пришёл полный зал. Почему ты так не сделаешь?» Я говорю, мама, я не Азиза. Я выступаю в Москве, потому что в Москве живут люди, которые меня знают.
— А нет у тебя ощущения замкнутого круга?
— Нет, наоборот, у меня есть ощущение очень быстрого и очень интересного развития. И кому надо, те всё равно услышат. Есть такая штука. Кому-то пока не надо. Остаётся только жалеть тех, кому это уже надо, но они не могут найти доступ.
— На самом деле таких, наверное, много. Тебя это не угнетает?
— Меня нет. Их, наверное, угнетает, но всё преодолимо. Был же такой период, когда вообще рок запрещали, того же Майка. Но всё равно же вся страна слушала. И в это же время появился «Ласковый май». Я услышала, мне кто-то поставил кассету. Я говорю, что это за дерьмо собачье? А мне говорят, а вот знаешь, сейчас это самая популярная группа. Я пожала плечами и поняла, что есть два мира, два детства. И когда Майк разрешён, и когда он запрещён, и какой бы он не был, всё равно будут люди, которые его слушают, и будут люди, которые слушают «Ласковый май». Система ценностей у каждого хорошая — как у Винни Пуха правильнописание, но хромает. Мы все по-своему однобоки, мы все люди. И невозможно решить за другого человека, что ему надо для счастья.
— Ещё по поводу одной строчки хочу тебя спросить, «трава в моих стаканах», что это?
— Я понимаю твой намёк, но это просто образ. Я не помню, кто-то писал в своих воспоминаниях, про ленинградский рок махровых ещё времен… Человек там пел «Курю папиросы с травою…» — и вдруг в этом месте зал взрывается аплодисментами, а он не понимает почему, потому что имел в виду что папиросы были плохие, дешёвые. А здесь по-моему, никто и не вспомнил бы про траву, которую продают стаканами. Если бы ты не сказала.
— Но это некий увиденный образ? К примеру, та же фарфоровая девочка — это увиденный образ. Всегда ли у тебя песня начинается с какой-то конкретной вещи, которая повстречалась на пути, попалась на глаза?
— Свою фарфоровую девочку я встретила в реальности только через десять лет. Конечно, я могу вытащить какие-то связи. Я даже однажды взяла и написала трактат о песне «Картонное пальто» на энном количестве страниц. Он есть в интернете. Но в тот момент, когда сочиняется, это не анализируется. Это просто есть.
— Но потом ты можешь вспомнить ситуацию, из которой вдруг это начало вырастать?
— От ситуации это не зависит. То есть, оно зависит, но необычайно опосредованно. И от ситуации не той, которая в тот момент, а той, которая год назад или год вперёд… Понимаешь, ещё что бывает.
— Ты пророчишь в своих песнях? Бывает так, что сначала написано, а потом происходит?
— Почти что непрерывно. Я это давно поняла, но очень спокойно к этому отношусь.
— А с того момента, как поняла, не стала осторожнее?
— Я вообще очень осторожная. Я ничего такого не написала, что может принести вред мне или слушателю. Даже в самых страшных песнях всегда самый правильный подтекст. Даже если там все умерли, всё равно наши победили. Взять «На хрена нам война», по-моему, очень в тему пример. Там все умерли, но на самом-то деле эта песня о жизни вечной, о том, что люди ушли из войны. Тут война на самом деле не совсем война, а скорее Вавилон, ложный мир, майя. И можно в этой майе очень долго находиться в плену ложных битв, ложных отношений, ложных объектов для завоевания или охраны, а потом вдруг это понять и уйти в жизнь истинную. Вполне возможно, что со стороны ложного мира это будет выглядеть как смерть. Эту песню часто буквально воспринимают, а там кроме буквального есть символический смысл. И он, кстати, поглавнее, чем буквальный. Самый кайф, когда в песне бывает несколько слоёв. Когда идет текст вполне связный и на первом уровне тоже понятно, логично, есть какая-то история. Но человек, сам того не замечая, воспринимает ещё и второй смысл. А кто потоньше, тот доходит до следующего — третьего, десятого плана. И даже до того, о котором ты сам не догадываешься, потому что имеешь дело с вещами неземными. Пишешь земными словами, но вещи неземные. Разумеется, это всё бывает только при помощи игры теней, намеков, ассоциаций, связей. Потом хорошенько задумаешься и ещё какой-то смысл раскопаешь. В принципе песенка — это же организм, вдруг раз — и какая-то штучка пробежала, такая живая, сама по себе. И как ты её объяснишь? Если будешь расчленять, ты её можешь убить. Она живёт себе такая, а ты ею любуешься и знаешь, что да, она каким-то образом произошла из твоего сознания, через твоё сознание. Но каким? Тайна сия велика.
— Ты занималась какими-нибудь практиками, кастанедовскими, например, или это просто было чтением?
— Это просто было чтением. Были книжки Кастанеды, которые в своё время поразили моё воображение, но я не могу сказать, что я с ними согласна на сто процентов. Нет, это, скорее, как художественная литература прокатило, как мистический реализм.
— Ты больше западный человек или восточный? Чья философия и чьё миропонимание тебе ближе?
— Я никакой человек. Что мне запад с его цивилизацией и доминирующим английским языком и тошнотворной американской музыкой? Нет. Но и восток не моё. Есть такие люди, замороченные, Индию им подавай или Китай подавай. Я как-то спокойна к этому.
— Тебе это не приходилось или ты пролистнула и не задержалась?
— Я не задержалась. Всё-таки я нормальный православный человек, европейский. То, что я читаю, получается — либо нашенское, либо, братья-славяне. Как тот же Павич, серб, или Анна Свирщинская, полячка.
— Тебя в детстве воспитывали в православном духе или ваша семья была атеистичной?
— Меня не воспитывали как атеиста, хотя времена были атеистические. Мои родители на вопрос, есть Бог или нет, отвечали: «мы не знаем…» Они отвечали довольно правильно, то есть оставили этот вопрос на моё усмотрение. Зато мы очень много говорили о бесконечности, о вечности, о звёздах, о том, что если улететь за самую последнюю дальнюю звезду и потом лететь дальше и дальше? Что там? Когда кончится вселенная? Оказывается, никогда. Уже в самом раннем детстве меня эти вещи занимали и волновали. Я очень сильно себе это всё представляла. Я с самого начала была мистически чувствительна, я чувствовала, что что-то такое в мире есть. И поэтому мне этот маленький шаг до православия сделать ничего не стоило. Мне не пришлось очень долго биться головой о стену и кричать: «Ну не понимаю я, ну объясните мне! Откуда Бог взялся и куда он девался?» Мне это всё не надо. Я сразу в мире с Ним оказалась. Мне в этом смысле очень повезло.
— А твоё отношение к другим религиям?
— Я не принадлежу к людям, ярым ортодоксам, которые считают, что только они знают Бога… Как Калугин рассказывал, он видел на староверском кладбище бабусек, и у них кто-то спросил: «Бабуськи, а как вы думаете, кто спасётся?» А одна говорит: «Ну, я спасусь. Сестра Агафья — она тоже спасётся. А вот сестра Марфа не спасётся, она тут ходила к священнику обновленческому…» Я просто считаю, что не может человек такие вещи знать, не может их решать. И Бог, он не только велик и общ, он создал весь этот мир, он создал всех этих людей, а люди говорят на разных языках и формулируют разными словами, вернее пытаются формулировать, одни и те же непознаваемые вещи. И вот на разных языках они сформулировали, а потом у них формулировки не совпали, потому что — ну слова там разные. И потому что всё равно ты в полноте это не объяснишь никогда. И самое дурное, что они могут сделать, это начать друг друга за это убивать или гнобить. Это вообще маразм. Это не нашего ума дело, кто спасётся, кто не спасётся, кто правильно верит, а кто неправильно. Ну, вот я родилась в православной традиции, я родилась в России, православие мне нравится, оно очень полное, оно очень верное, это моя судьба. Только я не пойду огнём и мечом других счастливыми делать. Может, у них своё счастье. Бог-то очень многогранен, Он их тоже любит, Он их тоже создал, Он им тоже что-то говорит.
— Когда ты на сцену босиком выходишь, это эпатаж?
— Я редко на сцену выхожу босиком. Но вообще я могу выйти как угодно. Не то, что мне это всё равно, просто я могу себе это позволить. И по снегу ходить босиком, и на крыше спать. К эпатажу, по-моему, это не имеет отношения, хотя за этим у меня тоже не заржавеет. Если мне захочется встряхнуть людей зачем-нибудь, я встряхну. И мне кажется, это можно делать в искусстве. Зрители — они тоже немножко в спячке. Их надо иногда чуть-чуть щёлкнуть по носу. Они раз — подскочут: ой что это такое было? И дальше уже будут ловить каждое слово. Опять же если они будут внимательно ловить первый смысл, то поймают второй, и сами не заметят. А босиком — это самое невинное развлечение…