Эфир на радио «Rock Arsenal» (Екатеринбург). 31 января 2019 г.
… Это совершенно реальное рядом с нами находящееся нечто, которое нас всё время будоражит и которое всё время требует, чтобы мы в него прорвались, с ним вступили в диалог. И когда ты его хочешь выразить человеческими средствами, ты должен выскочить из земных штанов. И возникают сочетания слов, которые не указывают ни на что в этом мире, но указывают на что-то в том мире – они содержат внутренний парадокс.
Программа «Rock’n’Talk».
Ведущий – Алексей Коршун.
– Всем рок-н-рольный привет! В студии Рок-Арсенала Алексей Коршун. И сегодня в гостях у программы «Rock’n’Talk» одна из самых ярких и творческих личностей нашей отечественной современной музыки. Говорю просто современной, даже не рок-музыки, потому что этот человек не признаёт стилевых рамок – это организатор и бессменный лидер группы «Ковчег».
[Звучит песня «Скорее пой»]
– Прозвучала песня «Скорее пой», одно из тех произведений, которое обычно называют визитными карточками артиста, но у моей сегодняшней гостьи таких песен гораздо больше, поскольку её творческая энергия и энтузиазм не знают границ. Это Ольга Арефьева! Привет, Ольга!
– Привет!
– Сколько лет, сколько зим!
– Ох, много! А правда, сколько?
– Знакомы мы уже давненько. По-моему, ещё со времён свердловского рок-клуба.
– С 90-го или 91-го? А, с 89-го, наверно.
– Скорее всего, потому что первая заметка о тебе принадлежит мне, как ни странно. (смеётся)
– Йес! Это правда!
– В газете …, которой сейчас и не существует.
– Многое кануло, а мы остались.
– Многое кануло в лету, да, но мы продолжаем бороться. Но я всё-таки начну не с тех давних времён, а с самых последних – с твоего последнего альбома. На мой взгляд, это твоя вершина.
– Правда?
– Но это моё мнение, ты можешь не соглашаться с ним.
– Я всегда верю, что вершина впереди.
– Нет, я знаю, что вершины ещё многие не взяты, но тем не менее, на данный момент то, что мы имеем – это для меня один из лучших твоих альбомов, если не лучший.
– Круто.
– Почему я так говорю? Этот альбом называется «ИЯО». Может быть, ты объяснишь, почему он так называется? Но я сейчас закончу свою мысль. Это концентрация всей твоей идеологии, твоего взгляда на мир, как мне показалось. Именно в такой музыкально-поэтической форме.
– Ничего себе.
– Как ты отнесёшься к этому моему замечанию?
– Я задумалась, потому что я-то знаю, как мы это делали. Знаю изнанку, как это собиралось. Для меня это не было каким-то программным заявлением. Мы просто собирали такую атмосферу. По штату Аризона мчится мотоциклист – что бы его сопровождало? Какой саундтрек и какие мысли бы сопровождали это путешествие? Мы хотели сделать мужскую моторную музыку и собрали песни по этому принципу. Понятно, что я песни я пишу не специально, я их пишу просто так. А потом мы пытаемся понять, что это такое я написала, и что с этим делать. В данном случае мы хотели такой простой пацанский добрый альбом, за жизнь.
– Мне показалось, что он самый тяжёлый в музыкальном плане, то есть тяжёлая музыка.
– Нормальная, у нас звукорежиссёр такое любит, который это записывал. Он записывал «Время назад», там тоже был такой блюз-рок и тоже утяжелённый саунд.
– Анатолий Жемир?
– Анатолий Жемир, да. Нас записывают несколько звукорежиссёров. Мы подбираем каждому песни по его настроению, по его личности, по его предпочтениям. У меня настолько широкий выбор того, что надо записывать, и того, что ещё не записано, что он где-то даже нас всех пугает. В общем, выбирать есть из чего. Собирать букеты.
– Как мне показалось, всё-таки звук этого альбома наиболее выстроенный. В плане именно цельности концепции, так сказать.
– Я думаю, ему будет приятно это услышать, потому что я цельностью концепции не страдаю. Меня наоборот постоянно разносит, одновременно во все концепции мира.
– Я прослушал практически все альбомы, но не все, потому что прослушать всё наследие Ольги Арефьевой…
– Это всё равно, что прослушать всю музыку.
– Да.
– Поставьте нам что-нибудь из музыки.
– А что, хорошее предложение. Давайте как раз и послушаем из последнего на данный момент альбома Ольги Арефьевой и группы «Ковчег», он называется «ИЯО», песню, открывающую этот альбом – «Станция Чу».
[Звучит песня «Станция Чу»]
– Мы всё-таки касаемся вещей, которые вдохновляют. Поэтому, давай начнём сначала. Был ли такой момент в твоей жизни, в детстве, естественно, когда ты поняла, что музыка значит для тебя нечто такое, без чего жить нельзя?
– У меня был момент, когда я была в седьмом классе, и у нас на школьной сцене выступал ансамбль «Альтерего».
– Ого, название.
– Ага. И у меня произошёл какой-то взрыв в мозгу, я услышала многоголосное красивое пение, у меня запылали щёки, я страшно захотела в этом участвовать. Я подошла к руководителю и сказала: «Возьмите меня в ансамбль». И он говорит: «Хорошо, давай. Ходи на репетиции». Я начала ходить на репетиции. На них ни один живой человек не обращал на меня внимания, мне никто не давал никаких заданий. Они чего-то пели, а я начала там очень сильно тосковать. И стала опаздывать, задерживаться. (смеётся) Для меня это было окошко в будоражащий мир чего-то, что меня очень сильно манило. Разговоры музыкантов – про какие-то неведомые альбомы таинственных групп. Что-то такое немножко сектантское. Все такие там что-то знали, а я не знала, но очень хотела. Через некоторое время для меня случилась ужасная трагедия. Я даже сейчас рассказываю – у меня сердце колотится. Ко мне почему-то на улице возле школы подошёл один мальчик из ансамбля, самый противный, и сказал: «От репетиций освобождаешься». Я провалилась сквозь землю, можно сказать. Это одно из моих самых сильных переживаний в жизни. Я говорю: «Почему?» Он говорит: «Ничего не знаю, руководитель велел тебе передать». Я тогда пошла к нему поговорить. Меня настолько скрутило и перекосило, что я не могла выговорить ни слова, только выдавила из себя: «Почему?» Он говорит: «Ну, ты опаздываешь, пропускаешь, и вообще». Вот, то есть всё, он меня взял и выкинул. Зачем он это сделал и почему? Но он мне этим нанёс такую ужасную травму, что до сих пор я за это на него зла, честно говоря. В тот момент я услышала зов музыки, и это было поздновато, потому что в музыкальную школу было идти поздно. В общем говоря, я проявляла музыкальность с очень раннего возраста. По словам родителей, я им заявила, что меня нужно отдать в музыкальную школу, чуть ли не в первом классе. Но они этого не поняли, не услышали, они сказали: «Тебе сейчас хочется, завтра перехочется. Тебя придётся заставлять, а нам пианино ставить некуда». Что-то в таком духе. И меня туда не отдали.
А потом в третьем классе у нас начались уроки музыки, и появился преподаватель Борис Григорьевич, который на первом же уроке увидел меня, услышал и позвал моих родителей вместе со мной на разговор. Он сказал, чтобы меня обязательно отдавали учиться в музыкальную школу. Но, опять же, было уже снова поздно. Мы пошли туда поступать, но там сказали, я до сих пор не понимаю, почему, что мне уже поздно, и они берут только первоклассников. Но почему можно брать только первоклассников, почему нельзя было взять третьеклассников? Сказали: «Мы третьеклассников можем взять только на гитару». Мы сказали: «Хорошо, давайте на гитару». Потом они говорят: «Преподавателя по гитаре нет. Можем взять вас на аккордеон». Мы согласились и даже родители, помню, купили самоучитель игры на аккордеоне. Так он и лежал у меня многие годы. А потом нам говорят: «У нас нет преподавателя на аккордеон. Есть только домра». И вот тут я почему-то сломалась, и моё поступление в музыкальную школу не состоялось. Я сейчас не знаю, плакать или смеяться, но это потом очень сильно подрубило мне многие пути в жизни, очень сильно задержало меня. Потому что учиться всему пришлось во взрослом состоянии. И в музыкальное училище имени Чайковского меня взяли без музыкальной школы. А что такое ноты – я прочитала за ночь перед экзаменом. Всё поняла. Я была студенткой физфака, а музыка – это практически математика. Что нужно знать про музыкальную грамоту и гармонию – я прочитала за вечер, и всё мне стало ясно. Но одно дело – понять в принципе, а другое – читать в реальном времени ноты, быстро в них соображать. Вот этого у меня до сих пор нет. Я ноты по складам читаю, как тот человек, который взрослым учился грамоте. Такой момент маугли в чтении и письме есть. С другой стороны, так как я пою свои песни, мне совершенно не нужно их записывать. Мне главное – их сочинить и спеть, дальше я передаю ребятам в группе (смеётся), они уже их играют.
– Кстати, а кто делает аранжировки?
– Долгое время у нас в группе существует принцип: я приношу песню… Песня – это мелодия, гармония, текст, форма – или форму мы частично вырабатываем в процессе. А дальше каждый играет, что играет. Я слышу, что получается по факту, и говорю, иногда поправляю – что вот тут я хотела бы то, а вот тут я хотела бы это. А тут вот этого бы я не хотела. Что-то напеть, ритмически настучать. То есть, такой интуитивно-слуховой способ. Иногда это очень сложно, потому что приходится находить слова для того, для чего слов не особо придумано. Какие-то образы, художественные способы что-то растолковать. Буквально, в воздухе водить руками и говорить – так, так и так, или разыскивать какие-то аналоги. Но с этим у нас туго – обычно я не знаю аналогов тому, что пишу. Не могу сказать, что у нас беспрецедентная музыка, она довольно простая, но я очень мало чего слушаю и практически придумываю заново все велосипеды.
– Это твоё свойство меня, честно говоря, поражает. То есть ты практически не слушаешь чужой музыки, и при этом твоя музыка достаточно уникальна. Наверно, поэтому, кстати.
– Мне не кажется, что уникальна, но мне приятно это слышать. (смеётся)
– В том смысле, что это твоя музыка, и её сравнить, в общем-то, не с чем. Я пытался найти аналоги, но практически не смог.
– Это сильный комплимент. Я запомню, буду всем говорить, что моя музыка не имеет аналогов. На этой планете.
– Она имеет, конечно, какие-то аналоги. Но очень далёкие.
А что пелось в том ансамбле и что слушалось тобой в том раннем возрасте?
– В том ансамбле пелись какие-то советские песни с патриотическим уклоном. Кайф там был в многоголосии. Кстати, я помню мою любимую песню тех времён – «Беловежская пуща». Это был эстетический взрыв. И еще был ряд произведений, например, Аллы Пугачёвой. Некоторые песни вызывали моё очень сильное переживание.
– Композитор Зацепин.
– Скорее всего, да. У неё там разные композиторы. Нравились Тухманов, Евгений Дога – цыганские песни, правда, они все оказались народными. Я-то по молодости думала, что это он их написал.
– Это из фильма «Табор уходит в небо»?
– Да-да-да. Это всё оказались народные песни. И любовь к народной песне я пронесла с тех пор, к цыганской в том числе.
– Да, у тебя как-то хорошо это получается. В последнем альбоме у тебя вкрапления народных песен?
– Да, но с этим надо осторожнее. С этим непросто. Это субстанция одновременно хрупкая, мощная и очень далёкая сейчас от нас, от нашего сознания. Очень мало людей смогли так вписать народную песню в современный контекст, чтобы не испортить. Это, буквально, какие-то уникальные случаи. Но, кстати, Доге удалось, как в нынешнее время удалось Бреговичу. Между ними много общего.
– Ну, пожалуй. Там, вообще, корни-то практически одни и те же – что балканские напевы, что цыганские.
– Дело в том, чтобы не испортить. Потому что _такая_ матрёшечная похабель долгое время у нас называлась якобы народной песней, что мы все в себе взрастили ненависть к ней, а на самом деле – к фальши. К фальши, лубку, подмене, клюкве. И это был большой прорыв сознания – обнаружить, что в самом-то деле всё не так. Что это фантастический мир, который для нас уже – практически инопланетный. Мир других ладов, другой совершенно эстетики, других ритмов и форм. Даже чтобы воспринять это, нужно обладать сознанием с достаточно расширенными рамками. Это часто просто невозможно слушать современному человеку без обработки, музыкальной адаптации. А адаптации у нас делаются зачастую грубо и пошло. То есть песни просто похабят, примитизируют. А там очень глубокие уровни всего-всего, вплоть до магии, невидимого взаимодействия с тонкими мирами.
– Народное искусство ещё тех времен, древних, оно же включало в себя не просто музыку, не просто рассказ какой-то, да?
– Это были коллективные медитации.
– Да, конечно.
– Это были выходы из обыденной реальности в более высокую. Это были практики, изменяющие сознание, которых нам сейчас страшно не хватает. Я это уже давно заметила по людям. Стоит написать объявление, что сейчас мы проведём занятие по хоровому совместному пению, дадим вам возможность собраться вместе и попеть на голоса, все бегут, как в фильме «Москва – Кассиопея» роботы бежали на зов. Все этого так хотят, огромный голод. Потому что мы нуждаемся, оказывается, в том, чтобы периодически забывать о материальном мире и попадать в мир идеальный. А совместное народное хоровое пение – оно не строилось по принципу выученных голосов, как в ансамбле «Альтерего». Оно строилось по принципу знания песни как процесса – каждый импровизировал свой голос, каждый знал своё место в этой системе, происходила коллективная импровизация, но по правильным ходам, их надо ещё тоже знать. Происходил постоянный поиск, какие-то находки, совпадения, смелые созвучия. Когда это делает 5-10 человек одновременно, то возникает невероятное переживание: потеря ума, человеческой формы, времени, пространства, верха, низа, чего угодно. Просто нет ничего, кроме переживания этой красоты песни. Притом, здесь не только эстетическая – это ещё и интеллектуальная работа. Потому что нужно всё время следить за тем, что ты делаешь, за своим голосоведением. Ты на ходу сочиняешь, на ходу играешь, поэтому есть такое выражение – «играть песню».
– В твоём творчестве игры достаточно много, так скажем. Это и твоё лицедейство на сцене, и вообще у тебя есть свой театр, который ты тоже привлекаешь к своим выступлениям. Эта твоя полистилистика, даже я бы сказал полиморфизм, он как раз идёт оттуда…
– Поли-лисизм – наглая рыжая морда всё время надевает на себя разные маски.
– Ну да, давай коснёмся театра, раз уж мы коснулись этого. Это же, по большому счёту, такой экспрессивный момент, который усиливает музыкальное воздействие, твоей музыки и твоих песен. Кто для тебя из театральных деятелей, может быть, является каким-то маяком? На кого ты ориентируешься в этом плане?
– Сейчас у меня период отрицания.
– Так…
– Я отрицаю тех, кого считала кумирами. Я понимаю, как они меня надурили своей театральной магией. Но театральную магию я от этого уважаю ещё больше. За то, что из простых людей со своими недостатками, со своим эгоизмом, пофигизмом, со своей эксплуатацией чужих наивных душ, тем не менее, люди делают мистику, выброс в более крутые миры, в которых на самом деле всё происходит. Поэтому я не буду называть имён, но в старых интервью они везде есть. Мало того, сейчас театра на сцене у нас практически нет. Опять же по причине того, что мы им слишком увлекались какой-то период, перебарщивали. Всё это была такая ступенька к тому, чтобы научиться этого не делать. Вернее, делать это уже в воображении. Я сейчас поняла, что меня, наоборот, отвлекает, когда на сцене нужно следить за людьми, которые что-то делают, придумывать им костюмы, номера, движения и переживать – то ли они сделают и с тем ли выражением лица. Потому что это непросто. Да и саму меня отвлекает, если я параллельно что-то делаю с предметами и костюмами. Всё это происходит в воображении, и, как выяснилось, сильнее работает.
Если мне удаётся вместе с публикой попасть в соседний мир, то их переживания гораздо сильнее, и они не видят этих швов, склеенных картонок, картонной луны, поролонового сердца и носа на резиночке. Всё равно видно, что это условно. Просто есть песня и мощнейший поток воображения, который я должна включить в себе и вызвать ответный. Если у нас это происходит – то получается совершенно бесценное событие. Его мы уже практически гарантированно научились вызывать на каждом концерте. И это делает концерты самым интересным на свете занятием, потому что мы вместе полетим в космос натурально. Это непросто.
– Это такая энергетическая работа.
– Я не уверена, что именно энергетическая – это совместное воображение. Да, я работаю немножко катализатором, может быть, проводником. Я знаю дорогу и своё переживание на эту тему, а оно у меня очень настоящее, очень сильное. Не отрабатываю скучные номера на сцене – у меня всегда очень высокий спрос с того, что я делаю здесь и сейчас, я правда хочу или нет? Если я вдруг недостаточно этого хочу, то машинка просто не поедет, не сработает. Поэтому получается, что я себя капризно веду с выбором программы, не пою по заказам, а каждый раз думаю, что у меня по-настоящему выстрелит. И когда я сама переживаю – это и есть самый достоверный способ включить других в это переживание. Не получится надеть маску, а самому не участвовать, не быть персонажем. Можно только преобразить себя изнутри, тогда преображается всё вокруг.
– Я сразу подумал, самый, наверно, такой был близкий к театру, к переодеваниям, лицедейству и так далее в мире рока – это Дэвид Боуи, который надевал на себя маски.
– Это человек невероятной красоты, инопланетной.
– Он и был, скорее всего, откуда-то оттуда, с Кассиопеи. И вот он постоянно надевал маски и становился тем, кого он на себя надевал.
– У меня единственная с ним проблема – я совершенно не перевариваю его музыку.
– Так…
– А его фотографии… Я подписана на сообщество вконтакте «Дэвид Боуи и салатники», очень всем рекомендую. Это совершенно невероятное беспрецедентное сообщество, где они регулярно постят взрывающие мозг фотографии. Они берут фотографию Дэвида Боуи, а он их оставил миру очень богатый реестр, и находят салатник с точно таким же цветовым балансом. И помещают эти две фотографии рядом. Это бесконечно эксплуатируемая золотая жила. Можно просто рыдать над этими подборками, так что вот прямо сейчас найдите кто может.
– То есть Дэвид Боуи ушёл из этого мира, но он остался.
– Он остался, да, в дружбе с салатниками. Это очень красивое доброе сообщество, если что. Там нет ни грамма цинизма, только любование и чистая эстетика.
– Хорошо. Возвращаясь к началу твоей творческой деятельности – после того, как ты была включена в сферу музыкального образования…
– С некоторым трудом это случилось. Через некоторые препятствия.
– Да, музыкальное училище имени Чайковского, что там-то происходило? Что ты слушала, чем вдохновлялась? Может быть, это была классика или джаз?
– То, что там происходило – за это я бесконечно благодарна своим преподавателям. Хотя я это, может быть, не часто говорю вслух, но в голове это проигрываю. Там я не зафанатела ни на джазе, ни на классике. Понятно, что это всё у нас проходилось в учебной программе, мы, как студенты, ознакомились и вообще переключились на интенсивное слушание и интенсивное вглядывание в музыку. Но что мне по-настоящему дало это образование – во-первых, удовлетворило мой голод. Я хотела узнать, что такое музыка, и мне это рассказали. Притом, в максимально прекрасной форме. У нас там был Валерий Алексеевич Куцанов, степень воздействия которого на себя я до сих пор ещё осознаю. Хотя, казалось бы, он всего лишь рассказал, что такое сольфеджио, гармония, как устроена музыка. Но он настолько это любил, настолько этим пылал, что это пламя меня тоже заразило. Тем более, было, чему гореть. И я до сих пор завожусь когда возникает разговор о том, как устроены лады, взаимоотношения звуков внутри лада, про интонацию, про гармонию. Это прямо золотая тема, никакая не скучная – это ключик к волшебству, тот самый сказочный ключик. Я получила в руки мощнейший инструментарий. Большинство моих песен возникло благодаря тому, что я там поняла, как это делается. Те же лады – знание о народных ладах дало мне возможность написать песни во всех этих ладах. Они звучат необычайно для нашего тупого уха, которое привыкло к гармоническому минору и к трём-пяти блатным аккордам, которые крутятся по одному же кругу. Но есть масса других способов делать музыку. И вот мне образование открыло это.
Во-вторых, конечно, слава богу, другой преподаватель, Валерий Борисович Гуревич, который просто научил меня не бояться своего голоса, любить его и им петь. В принципе, во мне всё это было, но так как я была очень зажата, прибита недоверием окружающих, неверием в меня родителей, травмой, связанной с ансамблем «Альтерего», я не могла нормально существовать на сцене. Ну и плюс, петь и на самом деле надо учиться. Это техника, которая даёт массу дополнительных возможностей – дополнительно целые октавы наверху, динамический диапазон и просто уверенность. И те произведения, которые педагог мне давал – они были прекрасны. Я сейчас с удовольствием их вспоминаю и понимаю, что у него очень хороший вкус. Не случалось того, чтобы мне было неинтересно или неприятно петь. Мы сразу пели очень сложные, завороченные, многочастные эстрадные композиции. Например, Давид Тухманов «Смятение» на стихи Ахматовой. Я пела не с пластинки, я пела с нот. Кстати, с тех пор я эту пластинку вообще не люблю, потому что там всё плохо исполнено. Плохо и не так. Я спою гораздо лучше, если у меня будет возможность. «Игра в любовь» – то же самое, песня Тухманова, я пою гораздо лучше, чем все исполнения, которые есть в интернете. Сейчас, мне кажется, актуальность этого пласта как-то пропала, и обращаться к Тухманову – это значит чего-то от него хотеть. А я всего лишь могу сделать подарок – могу очень круто спеть его песню. Кстати, я тогда ещё пела вокальный цикл на музыку Арсения Поповича, тоже нашего преподавателя из музучилища, на стихи Вероники Тушновой. Сложная многочастная музыка, полиладовая, политональная. Это были эстрадные произведения, но фактически сложные эстрадные арии. Тоже огромное эстетическое впечатление, и, к сожалению, исполнение не записано и не сохранилось нигде. Мы сейчас с пианистом, с которым долгое время очень мощно экспериментировали, хотели записать это, хотя бы для того, чтобы осталось. Потому что, в общем-то, никто этого так и не исполнил, записей нет. А Арсений Попович, кстати, живёт в Екатеринбурге, и он, по-моему, очень немолод и очень нездоров. Как-то так, чтобы что-то закончилось, завершилась начатая история. Хотя я не знаю, для кого это актуально. Потому что такие песни, которые «пипл хавает» – в них есть очень простой закон хита: должно быть не больше трёх или четырёх аккордов. Пять – это уже на грани. И должны быть максимально знакомые интонации, но развёрнутые немножко по-другому. Если найдешь, как старое вытоптанное поле чуть-чуть повернуть – то будет хит. А всё, что чуть-чуть сложнее, нравится только отдельным людям, но, конечно, не будет массово востребовано. Поэтому тоже немножко сектантская тема – делать искусство, ха-ха-ха.
– Когда я слушаю твои песни, мне кажется, что да, была «Батакумба» хитовым альбомом.
– Батакакумба.
– Да, ещё выговорить надо.
– Выдуманное слово. (смеётся)
– А Ияо, что, кстати, означает?
– Ияо – это не выдуманное слово, а пришедшее. В написании песен присутствует немножко медиумический аспект – сначала пишешь и лишь потом думаешь, что получилось. Я часто не вкладываю смыслов, а их, скорее, считываю постфактум.
Я находила потом трактаты, опять их забыла уже. В общем, в каких-то тайных учениях это имя бога. То ли у герметиков, то ли у Блаватской, то ли у каббалистов. Я опять потеряла этот текст – надо найти. (смеётся) Или это индейское слово. Для меня «Ияо» – это майянская песенка, и мне видится индейский бог солнца, который шагает по нашему миру, и с его приходом горизонт света двигается, полоса освещённого, ночь сменяется на день.
– То есть то ощущение, какая-то эмоция? Что это получается, что-то такое опять энергетическое?
– Я боюсь слова «энергетическое».
– Подожди, в твоих песнях столько энергии, что я не знаю…
– Просто когда об этом говорят, ощущение, что грузят апельсины бочками. Я побаиваюсь. Хороший способ придать себе умный вид, сказать «энергетическая осознанность», ха-ха-ха. И все такие присели в уважении. Не знаю, что это значит, но что-то значит.
– Были хитовые песни, которые известны людям, и сейчас они ностальгируют по этим песням, по твоим ранним. А в твоих последних произведениях этой хитовости нет.
– Я не думаю, что ее нет. Она есть. Если просто тупо крутить по радио – это сразу будет хит. Эти песни ничуть не хуже, ничуть не слабее. И ничуть не сложнее!
– Да, я о другом! Что такое хит? Это какие-то хуки, какие-то крючки, запоминающийся припев и так далее, да? А твои последние песни – это крик души. То есть не последние, они в принципе всегда были такими, но ранние песни были ближе к эстрадности.
– Мне кажется, я с годами стала ещё более эстрадной. Особенно альбом «Ияо». Там же простейшие мелодии, пентатоника и тоже хуки, крючки. Там даже нет никакой новизны в интонациях. Хотя нет, в песне «Ияо» довольно свежая интонация, дорийский лад. А так, это такие индейские, ковбойские песни. Простые, в них ничего нет, пентатоника и всё. И простой пульсирующий ритм, под лошадку или под мотоцикл.
– Это я понимаю музыкально, но песня – это ведь не только музыка. Это ведь ещё и всё-таки поэтический текст.
– И?
– И. То есть мы получаем то, что было с Джимом Моррисоном, когда личность, слова, музыка – всё сливается. И мы получаем крик души, по большому счёту.
– Ну, какой-то крик души, какое-то отчаяние, какой-то надрыв в этом есть. По-моему, есть музыка, которая для красоты, настроения, состояния. Кстати, Моррисон – очень хорошая параллель тому же «Ияо». Моррисон мастер простого, запоминающегося, но волшебного. Если мы берём самые волшебные на свете песни и начинаем их разбирать на косточки, то выясняется, что там стихи ни о чём или о какой-нибудь ерунде, и музыка простенькая. Но всё вместе даёт вылет, присутствует невидимый аспект, сцепление частей. Внутренняя режиссура звуков и слов работает как переключатель сознания и настраивает на определённую волну. Мы же не хотим из стиха узнать ничего нового, умного, никаких фактов. Иногда стих – это поток интенсивных эмоций, и такие песни бывают популярны. Но чаще всего не надо своими порванными кишками фонтанировать. Просто люди поют песню – и от неё должно быть легко на сердце (смеётся), она жить помогает, плакать помогает, печалиться, ребёнка укачивать, плясать, влюбляться, почему нет? Мне кажется, тут дело не в умном тексте и не в сложной музыке. Хотя она может быть сложной, а может быть простой, это вообще не главное – какая она. А то, что она делает, вот этот вот щелчок. Моррисон был магом, либо он какой-то пейот сожрал и некий союзник ему помогал. Но и цену союзник за это взял, кстати, заметим. Но у Моррисона это было. Эти его песни – они как магические заклинания, мантры или не знаю что. Он берёт и этим крючком нас – раз и вздёргивает в другой мир, в котором мы хотим побывать, в волшебный мир. Вот тут-то и находится зерно, которое не так легко поймать. Все хотят узнать математику хита, сколько там хуков на единицу такта – на десять тактов, на восемь. Как это сделать, здесь должно быть выскакивание в другую октаву, да, тут ритм должен качать. Делают-делают, делают-делают, а ничего не качает, а потом раз и что-то вдруг зацепило. Когда человек это на самом деле сочиняет, а не выковыривает из темечка почёсыванием, он занимается тем, что ощупывает своими невидимыми антеннами тонкие ощущения, он постоянно пытается поймать ту грань, которая его цепляет. Его самого цепляет, потому что он себя использует как измерительный прибор. Если его цепляет, то зацепит его зрителей. Мне кажется, что цинизм тут неуместен. Хотя, наверно, есть люди, которые цинично это лепят и говорят, что мне на этот музон плевать, меня от него тянет блевать, но я сейчас сконструирую хит, и вот эти людишки как овцы за ним побегут. Я не верю, что так бывает. Мне кажется, надо любить музыку, которой занимаешься. Кстати! Вот кого я забыла назвать, когда вы спросили, кого я любила в детстве, и как раз к нашему разговору про хит – группа «Boney M». Мне до сих пор кажется, что это волшебная музыка. Именно альбомы тех времён, я забыла имя продюсера, который это сделал.
– Фрэнк Фарион.
– Да, он сел и это всё один наиграл, и всё один спел. Только девчонок пришлось позвать – женскими голосами он не умел.
– Лиз Митчелл там пела, а все остальные ничего не делали, только плясали.
– Да, вот! Вы думаете, это можно сделать не любя, не горя?
– Нет, невозможно такое. (смеётся)
– А музыка эта сложная?
– Очень простая.
– Она простая, но она очень сложная. Кстати, я тут решила песню «Rasputin» разобрать по косточкам, спеть. Я просто нашла её текст, я никогда не знала, про что она. А тут решила почитать текст, очень заинтересовалась. Там, оказывается, такой текст подробный, и вполне уважительный, исторически всё расписано. Потом посмотрела, сама песня состоит из очень многих частей, из многих смен фактуры, из каких-то ритмических вставок, проигрышей. И всё это сделано на интуиции или на уме? Я сторонник интуиции, у меня ум всегда идёт следом, он может только постфактум сказать, что да, как-то это было, как-то это делалось. Но я не верю, что можно выдумать из ума. Вот стреляйте и режьте-ешьте, я не верю.
– Высосать из пальца, да?
– Да, высосать из пальца. Это не та область, где возможен цинизм, но это та область, где цинизм изо всех сил практикуется, где люди хотят сделать ради денег. А это не должно быть ради денег.
– Ну, по идее, конечно, за деньги мы получим какой-то суррогат.
– Да.
– Это не будет искусством. Хорошо, «Boney M». Это мне понравилось. Что ещё? Ты попала в свердловский рок-клуб, как-то всё равно же ты была вхожа, что ты слушала в это время? Что могло тебя как-то затронуть?
– Во-первых, музыки в доступе не было. Ну, кассета Джоплин. Опять же, я уже со временем поняла – если я скажу вам, что любила Джоплин, вы представите, что я её слушала. Я её послушала в жизни один или два раза. Мне достаточно послушать один раз, чтобы пережить стопроцентное ощущение. Второго раза мне не надо, или он произойдёт через много лет. И сказать, что я что-то слушала – да ничего я не слушала. И свердловского рок-клуба музыка, извините, конечно, за признание, но она мне, увы, не интересна абсолютно. Хотя я со временем осознала, что я люблю Кормильцева. Я не понимала это тогда, но стихи у него волшебные. И сам он оказался очень классным человеком, я это поняла только после его смерти, слушая какое-то его интервью. Услышала, какой он живой, какой он настоящий, как он размышляет прямо на ходу. А так, мне рок-клуб музыкально ничего не дал. Дал только тусовку, выход на сцену, может быть, и то, какой-то дурацкий. И чувство собственной ненужности и потерянности. Среди людей, заражённых какой-то тайной высокой идеей, которой они со мной не делились.
– Да никто, собственно, и не понимал, что это была за идея, но все были ей объединены. Опять же, любимой музыкой.
– Есть меломаны – люди, которые слушают.
– Да, то есть я был меломаном, например. Я приходил и узнавал много чего нового.
– Но мы на совершенно разных полюсах. Я не меломан, я музыку только сочинять умею, я не умею её слушать. Это очень редкая удача, что я села и что-то послушала, да ещё внимательно. Зато это уж тогда в меня проникает. Но, кстати, ещё одна группа, которая по-настоящему мне нравится, я её в жизни слышала раза два – это «Led Zeppelin».
– Здорово.
– Там есть исполнения, где всё гениально на сто процентов. Когда состояние выдерживается без сбоя в течение целого времени. Да, ещё «Queen», но тоже не весь, но есть несколько моментов абсолютно божественного стопроцентного переживания, и они известны. При этом часть песен я не понимаю, тут уж, наверное, я просто ограничена в своём восприятии.
– Ну вот видишь, есть эти моменты, которые тебя затронули.
– Конечно, они есть. Просто я не меломан, я не тот, кто поставит это два раза и потом выучит. Хотя, спеть произведение – это гораздо более сильное проникновение в его глубину. Я помню, как я пела Баха «Страсти по Матфею», я не могла насытиться этим произведением, настолько оно прекрасно. И я его многократно исполняла, и каждый раз я его очень сильно переживала. И поняла, что в моменте переживания музыки есть ещё такая штука: если ты поёшь нечто более тонкое и более сложное, чем ты сам, но доступное тебе, не за пределом, а здесь, близко, то ты можешь очень долго этим наслаждаться. Пока ты весь к этому подтягиваешься, подрастаешь. Если ты поёшь что-то, что ниже тебя, ты можешь вдохнуть в это жизнь ненадолго, но ты расходуешься. Исполнение может принести удовольствие, но какое-то краткое, пока тебе есть чего туда вливать, какие-то свои тонкие смыслы. Но если ты будешь петь эту песню каждый день, то это самоубийство. Не испытывать от песни божественного наслаждения – это очень вредно. Очень душевредно и приводит к плохим последствиям. Например, мы часто слышим: такой-то успешный участник поп-группы прыгнул в окошко. Слышали такое и не раз.
– Бывает. Хорошо, так, отвлёкся с этим окошком.
– Выбила, да? Ужас, я безжалостная. Когда в окошко прыгают от безысходности, от бессмысленности, но будучи в стразиках и бриллиантиках, в девчонках и в машинках – это подозрительный знак.
– Но я сразу вспомнил Александра Башлачёва.
– Нет, я не про него. У него какая-то другая история, совсем не с творчеством связанная. Видимо, с какими-то наркоприходами.
– Я понял. Ты знаешь, сейчас я тоже вспомнил, ты говоришь, что ты не меломан. Ты меня познакомила с группой «Morphine», например.
– Да, очень мне нравится.
– То есть в своё время ты подарила мне кассету, которая у меня до сих пор хранится.
– Круто. Ещё были кассеты тогда. Поплачем по тем временам. Мастодонты, мы ещё живы.
– То есть ты слушала «Morphine», а это группа довольно-таки странная, необычная. Это low rock.
– Мне кажется, всё там ясно и просто. Пи Джей Харви…
– А для кого-то Пи Джей Харви – тёмный лес.
– Не знаю, я была на её концерте – большущий зал в Питере был полон, Мюзик-холл.
– Это культовая певица. Конечно, у неё есть свои поклонники, фанаты, которые знают все песни наизусть.
– Вот я не они, я не знаю ни одной её песни, но я её точно послушала и точно въехала. А, ещё есть, знаете, выражение «грокнуть в полноте».
– Как-как?
– Есть такая книга – Хайнлайн «Чужак в чужой стране», и там есть выражение «грокнуть в полноте». Его можно перевести, наверно, как «познать» или «совместиться», «полюбить» или, может быть, «стать братом». Там множественный смысл, но мне нравится это слово как раз непонятностью. «Грокнуть» – это когда ты что-то слушаешь и вдруг полностью это понимаешь. И не обязательно ты это запомнишь, станешь фанатом, но это в тебе р-раз – и распаковалось, как архив. Стало твоим. Или было твоим, только проявилось.
– Если говорить о концертах других исполнителей, то кто, кроме Пи Джей Харви?
– Я не хожу на концерты, а если я хожу – то, к сожалению, через десять минут ощущаю, что не могу там находиться, и мне это всё очень не нравится. Я не могу вспомнить концерта, который бы мне прямо понравился, и с которого бы я не ушла.
– Понятно. А Том Уэйтс?
– Гений, любимый. Которого я опять не слушаю. Но конечно, всегда узнаю изо всех.
– Он очень близок к тебе каким-то переживательным моментом исполнения своих песен. На сцене, когда на него смотришь, это очень близко к тому, что ты делаешь.
– Это прямо комплимент. Я загоржусь.
– Это моё мнение. Всё-таки Тома Уэйтса ты слушала, привнёс ли он что-то для тебя?
– Наверняка, привнёс. Конечно, я его слушала и слышала.
– Тогда я ещё должен спросить о Бобе Дилане, об этом нашем нобелевском лауреате.
– Вот я всё хочу его послушать.
– У тебя есть песня, которая называется «Семь с половиной». Она мне очень напомнила песню «Desolation row» Боба Дилана, которая такая же метафизическая, такой сюрреализм.
– К сожалению, я её не знаю. Боба Дилана я однажды слушала, опять же, «грокнула в полноте» – один раз в жизни в общежитии в Свердловске на улице Большакова. Я тогда прослушала его кассету, и со мной что-то случилось, действительно. Сейчас скажу, какую песню я после этого написала… Я написала блюз «Спаси меня от этой зимы». Это было на его волне, сейчас я не исполняю эту песню. С тех пор я его никак не могу переслушать. Правда, я перевела одну его песню «Мистер белый гриб» – «Mr. Tambourine Man». Есть такая у него классная песня.
– Это моя любимая песня, она даже стоит у меня на телефоне.
– Яркий пример того, как из трёх мажорных очень банальных аккордов можно сделать немножко небанальную музыку. Там в форме всё время возникает крючок, загиб, который делает песню слегка необычной. Это цепляет, создает лабиринт. Вот хороший пример к тому, что обсуждали выше.
– Здорово. В твоих песнях много довольно сюрреалистических моментов, которые есть у Боба Дилана, есть у Тома Уэйтса.
– К сожалению, я английский язык не настолько знаю, чтобы их стихи вообще прочитать. Тем более понять, где у них там сюрреализм.
– Но у тебя есть сюрреализм?
– Возможно, что мы описываем одно и то же, или пытаемся один и тот же рычаг применить для одного и того же груза. В мире есть множество вещей, которые не описываются простыми словами. Как их рассказать? Этот вопрос породил все искусства. И театр в том числе, и танец. Это не неконкретные вещи, не несуществующие вещи, не какая-то натянутая выдумка. Это совершенно реальное рядом с нами находящееся нечто, которое нас всё время будоражит и которое всё время требует, чтобы мы в него прорвались, с ним вступили в диалог. И когда ты его хочешь выразить человеческими средствами, ты должен выскочить из земных штанов. И возникают сочетания слов, которые не указывают ни на что в этом мире, но указывают на что-то в том мире – они содержат внутренний парадокс. Вот это, может быть, вы назвали словом сюрреализм.
– Ну да.
– Или когда образы, два образа из разных миров привинчены к тому, что ты не видишь. И возможно, что у тебя в мозгу щёлкнет — ты увидишь это невидимое. Потому что эти два образа на него указывают, только делают это из разных измерений. Отсюда возникает поэтическая реальность, волшебная реальность, можно сказать, мистическая. Она немножко о соседних мирах, которые сверхматериальны, но они не какие-то эзотерические, они совершенно конкретные, очень яркие. Поэтому все их описывают как могут.
– Мастер смерти из вашей песни, например, мне очень нравится, он мне напомнил образ из фильма Ингмара Бергмана.
– Ес! Это он! Вы его узнали! Вот видите как? Да, при этом я не знаю, кто он там, рыцарь или смерть. Я скорее на рыцаря это проецирую.
– В фильме «Седьмая печать», но там рыцарь играет со смертью в шахматы. А ты принизила несколько.
– Да, у меня в шашки. И в го.
– Давненько я не брал в руки шашек, да?
– Ага.
[Звучит песня «Мастер смерти»]
– Это такой постмодернизм, где мы вроде бы говорим о высоком, но при этом осмысливаем его даже в сатирическом плане. В твоих текстах часто есть нечто такое ироническое и что-то, я бы сказал, саркастическое.
– Если мы можем смеяться, усмехаться, значит мы живы.
– Да-да-да.
– Значит мы подпрыгиваем над своей серьёзной сущностью и понимаем, что всё-таки это немножко игра. Но и кстати, вы говорите сюрреализм, сарказм, что-то ещё такое. Никто же не создает сюрреализм ради сюрреализма. Никто не использует сарказм ради сарказма. Это всё краски на наших кистях, мы всё время хотим описать нечто. Оно не то чтобы ускользает, оно вполне даётся, даже подставляется. И так, и так, и так – описывайте меня все! И каждый описывает, и, может быть, даже одно и то же нечто. Только один зашёл со стороны Тома Уэйтса, а другой – со стороны Боба Дилана, а третий – со стороны Ольги Арефьевой. И что-то все сочинили, но каждый на своём языке. Языке не только английском, русском, а языке танца, архитектуры, театра. И языке просто как оттенке твоего личного образного ряда. Мы все описываем, возможно, нечто одно, только оно очень большое, как целый мир. Мы не одного слона вслепую рисуем – а это просто мир, в который можно войти так или иначе. И его вкус – он узнаваемый.
– Ну вот, мы поговорили об этих свойствах страсти, которые, мне кажется, Ольга Арефьева в полной мере выражает своим творчеством.
– Я задумалась над словом «страсть». Я протестую. Страсть – это маленькая часть искусства. А умиротворение, например, или отстранённость и погружение в миры, где нет этих эмоций? Часть искусства эмоциональна, а часть – неэмоциональна.
– Тогда можно сказать словами Марка Шагала, который сказал, что для искусства главный цвет – это любовь.
– Тоже протестую. Потому что надо выразить и боль, и потерянность. Не знаю про ненависть – ненависть трудно выражать и, вроде как, незачем. Но вообще, много оттенков-то всего-всего. Может подразумевается любовь как желание творить?
– Да-да-да.
– Как творящее начало?
– В конце концов, искусство, музыка и всё остальное существуют для того, чтобы мы прежде всего познали сами себя в этом мире.
– Тоже немножко протестую, потому что, во-первых, кто такие «мы»? Во-вторых, в этой фразе содержится допущение, что можно познать самого себя как нечто конечное. На самом деле мы бесконечно изменчивые. В-третьих, мы являемся частью чего-то большего или его частными проявлениями. В-четвертых, познать – не значит узнать или вывести куда-то в мозг. Это, скорее, выход в пространство смыслов. В море, в котором есть новые степени свободы, новая информация, мировые процессы, которые мы пока не видим, не слышим, не чувствуем. Сейчас мы заперты в маленькой локальной игре, в пионерских задачках, связанных с отношениями между мужчиной и женщиной, между сильным и слабым, между тем, что мы любим и что отрицаем. Много таких запар всяких – между нами и тем, чего мы боимся, между родителями и детьми. Справедливость и добро – две противоречащие друг другу категории, потому что добро аморфно, а справедливость безжалостна, и неизвестно, что лучше. И так далее – мы тут решаем-решаем задачки, а зачем, куда, чего? Я думаю, когда мы их боле-менее на каком-то уровне решим, нас можно будет пускать в другие миры, не боясь, что мы там всё разломаем. Там всё будет гораздо интереснее. Это не познание, скорее, процесс какого-то роста, что ли, разворачивания, распаковки, а может быть, разрастания, усложнения системы, а потом раз – и её упрощения. Выясняется, что сложность и простота переходят друг в друга, как и количество в качество.
– Твоя песня «Глюкоза», от неё плакал Тони Левин. Кто такой Тони Левин, наши зрители, наши слушатели…
– Умозрители.
– …умозрители должны знать. Это один из величайших музыкантов нашего времени. Он играл с Ольгой Арефьевой. Немножко о Тони Левине – почему он плакал, и вообще, что это за человек? Для меня это много чего значит – он работал с самим Джоном Ленноном, в своё время они записывали альбом «Double fantasy».
– То есть не Фрипп назван первым? Мне кажется, что King Crimson — всё-таки основная его работа.
– Да, я понимаю, он очень многое сделал, но хочу спросить вот о чём. Тони Левин как человек – каким он показался тебе, что он за личность?
– Он просто офигенный. Честно говоря, я бы влюбилась, если бы была возможность, но так как разные континенты, разные возрастные категории и вообще, время встречи у нас было очень ограничено, то просто могу сказать, что это очень правильный, классный человек. И добавлю деталь, что он фанат Харлей Дэвидсон, и с бас-гитарой за спиной проехал тысячи километров, везде записываясь с музыкантами. С теми, которых он встречал. Он абсолютно открыт к сотрудничествам – это очень многое о нём говорит, о его интересе к жизни. Он человек другого типа – это не я. Я человек-излучатель, или как это назовете. У меня миллион своих идей. Меня невозможно подстроить к чужому проекту, либо я его сделаю своим и весь переделаю. Тони Левин – идеальный партнёр, у него выдающееся свойство партнёрства. Он пристраивается к талантливой личности и подыгрывает ей, обрамляет. Он развил свои чувствительные поддерживающие рецепторы до фантастического уровня. При этом я не знаю, как у него с идейной стороной. Когда он записывал свои сольные альбомы, я ничего не смогла из них вычленить, не смогла поймать волну. При этом более тонкого, более трепетного, более деликатного, более какого-то при этом надежного по-мужски и однозначного человека я даже припомнить не могу. Он говорит да – и это да, он не будет ничего крутить, не будет ничего выгадывать, не будет играть с тобой ни в какую игру – он просто отдаётся тебе и всё. Совершенно щедро и без условий. Это, конечно, очень классное переживание, потому что всё общение людей связано с какими-то «ты мне – я тебе», ты всегда рассчитываешь и прикидываешь – вот этот человек, что он от тебя хочет? Вот Тони Левин ничего не хочет кроме того, чтобы наша совместная музыка состоялась. Меня это в нём поразило.
– Это удивительное свойство, на мой взгляд.
– Это служение. Это человек-дервиш, который бескомпромиссно служит музыке. Это святость определённого рода или монашество определённого рода.
– Хотелось бы ещё тебя спросить об отношении к творчеству БГ, потому что мне кажется, что какой-то диалог всё время происходит между Ольгой Арефьевой и БГ.
– Только БГ об этом не знает?
– Он не знает, это односторонний диалог.
– Увы, я его не слушаю. Мне не удаётся сотворить из него гуру. Я с большим интересом читаю его интервью, его способ мышления мне в принципе интересен. Мне нравится, что он живой, что он много думает, как он формулирует и произносит какие-то вещи. В этом смысле он крут. А его музыку мне полюбить не удаётся, она для меня безнадёжно банальна. Я не могу даже её долго терпеть, потому что слышу одни и те же ходы – и мне становится очень туго, я начинаю скучать и биться в этой клетке. Мне кажется, что он для меня поэт и мыслитель в большей степени, чем, скажем, композитор или рок-звезда. Он личность и тут, конечно, да, молодец. Супер. И хорошо, что он у нас есть! Что я могу читать его интервью.
– Я нахожу нечто общее в ваших идеях песен, так скажем.
– Так как я совершенно его не слушаю, то я могу сказать, что если какая идея и совпала, то значит два человека параллельно к ней пришли каждый своим путём. Ещё, некоторые вещи я побаиваюсь слушать, потому что не дай бог я чего-то там подслушаю и потом вдруг окажусь вторична. Зачем мне это?
– То есть ты вторичности избегаешь.
– Я не то чтобы избегаю, я не создаю ситуаций, провоцирующих вторичность, стараюсь их не создавать.
– Откуда эта семантика твоя? Я когда слушаю, думаю, откуда столько образов? Откуда столько метафор, аллегорий? Это просто вот так откуда-то берётся из внешнего пространства?
– Когда ты затачиваешь годами свою чувствилку, годами варишься в какой-то своей образной игре, то, по-моему, без проблем. Кстати, я знаю и техники того, как этому научить людей – мы этим занимались на тренинге. Есть упражнения, раскачивающие речевой центр. И если их достаточно долго делать, то поток усиливается, и его качество повышается. Тут, правда ещё важна вкусовая штука – нужно обладать внутренней меркой, которая отделяет действительно качественный словесный поток от бурды. Которая отличает авангард от неумения играть на флейте, сюрреализм от шизофренического бреда. Для этого вкус должен воспитываться годами, это происходит, если думаешь об этом, читаешь, литературно растёшь.
– Ольга Арефьева у нас ведь ещё и писатель.
– Писательство прозы, кстати, было последствием того, что мы занимались на тренинге речевыми упражнениями. Как только мы перестали ими заниматься, у меня и этот речевой поток немножко притих. Вообще-то я очень хочу продолжения, я его чувствую, но пока не могу. Я знаю, наверное, как его сделать – у меня куча каких-то заметочек, фраз, черновиков. Но я не могу их связать в целое. А чтобы пошел поток нужно снова делать раз в неделю хотя бы по нескольку часов речевые упражнения. Я помню, как мы расходились после тренинга и потом ещё часами ходили по городу и играли в эти упражнения. Секретные! Эзотерические.
– Мы всё время крутимся вокруг таких вопросов, которые выразить словами практически невозможно, но можно выразить…
– Жестами. Я поэтому всё время руками размахиваю, микрофон сшибаю.
– Музыкально-поэтическими формами.
– Танцевальными! Руками махать – это танцевальное.
– Я понимаю, почему ты и танцами занималась, чтобы иметь больше возможностей для выразительности.
– Ещё чтобы заземлиться. Мне постоянно катастрофически не хватает привязки к земле, я немножко человек – шарик на верёвочке. Мне нужно всё время прорастать в землю, поэтому физкультура, танцы – это необходимость. Или хотя бы длительные прогулки. Для того, чтобы не потерять тело, не позабыть, где там оно.
– Чтобы душа не рассталась с телом.
– Да.
– Ну что ж, Ольга, у нас получилась философская беседа.
– Я, кстати, страшно везде любила философию. И когда училась в Гнесинском институте, я прямо помню, как духовики сдавали с нами экзамен по философии. Там один просто орал на преподавателя: «Нафига мне ваша философия! Я духовик, я играю на трубе! Зачем мне это всё?» И я сидела и думала: «Ё-моё, ну как же так можно, это же самая интересная на свете вещь!» И преподаватель стоял, как борщом облитый, и тоже, наверно, об этом думал: «Как можно не любить мой предмет? Это же самое крутое на свете».
– Это основа знания.
– На самом деле знаний у меня оттуда осталось не так много. Я позабыла уже имена, даты. Но смыслы…
– Умение мыслить, умение рассуждать.
– Не только умение, а ещё сами пути, по которым обсуждаются те или иные вопросы.
– Конечно.
– Многие вопросы уже обсуждены. И я даже вижу когда человек не прошёл этот путь, но он вдруг начинает додумываться. Как открытие выдавать какие-то вещи, изобретать велосипед, наступать на общеизвестные грабли. И так это подавать, как событие – вот, представляете, все вокруг дураки, один я догадался. Это так здорово.
– Что ж, я думаю, на этом нам придётся нашу беседу закончить.
– Спасибо за неё!
– Я понимаю, что с Ольгой Арефьевой можно говорить о многом, но…
– Надо остановиться.
– Да, в какой-то момент приходится останавливаться, потому что обо всём сразу не расскажешь.
– Не нужно.
– Напомню нашим слушателям, что в студии «Rock Arsenal» была Ольга Арефьева!
– Спасибо, до свидания!